Каждый из нас, ценя мнение и знания другого, охватывающие такие разные области науки, стремился не просто изложить свои догадки и соображения, но еще раз их проверить, выстроив в максимально возможной последовательности перед придирчивым и в то же время заинтересованным собеседником.
Собственно говоря, для этого я и прилетел к Митеневу в Мурманск, где он заведовал большой и современной лабораторией. Но в Мурманске, как выяснилось, разговаривать нам было некогда. Митеневу надо было провести определенную работу на озере, затерянном среди лесов, которое само по себе было его лабораторией.
Из Москвы я улетел в последнем взрыве золотой осени, шуршащей листом на бульварах, пряно пахнущей запоздалым грибом и тлением в парках, — осени, предвещавшей туман, зыбкую сырость дождя, неумолимо подкатывающуюся слякоть. Самолет ушел в серую мглу облаков, пробился сквозь них к солнечной, морозной пустоте неба и пошел на север над белой клубящейся ватой. Снова землю я увидел, когда мы пошли на снижение. Я ждал ее — такую знакомую, в зеленой щетке тайги, в ярко-синих, гофрированных волной озерах. Но все выглядело иначе. Оцепенелая, с черной водой в провалах берегов, кое-где схваченной коркой первого льда, серыми холмами с черной штриховкой редколесья встретила меня кольская земля. Здесь уже было преддверие зимы, начало «царства смерти», о котором рассказывали руны «Калевалы» и скандинавские саги…
Днем на озере было мягко и пасмурно. Лед уже охватил его целиком, и от замерзающей речки на пороге, где она выбивалась из-подо льда, поднимались густые клубы тумана, оседавшие длинными иглами инея на прибрежных кустах, деревьях, сухом, вмерзшем в закраины тростнике. В сумерках дня, редко пронзаемых солнцем, на всем окружающем лежала абсолютная тишина, изредка разбиваемая звонким, дробящимся о холодные деревья карканьем одинокого ворона. По ночам мороз крепчал. Дымящиеся днем плесы на глазах схватывало льдом, вода из-под него постепенно уходила, и тогда глубокой ночью за стенами избушки начиналась оглушительная канонада, от которой мы просыпались. Неслись, рикошетили о лед и уносились в мглистое небо какие-то невидимые снаряды; гиганты, быть может, те самые «ледяные великаны» исландских саг, йотуны, спрыгивали неведомо откуда на лед, неслись по нему с огромной скоростью вдаль, к Волчьим тундрам, белевшим своими плоскостями на горизонте, и резкий, пронзительный визг невидимых коньков долго еще затихал вдали, оставляя за собой длинные змеящиеся трещины.
Так садился лед.
По словам Митенева, каждую осень на берега этого озера приходили зимовать с оленями саамы. Приходили издалека, с Рыбачьего полуострова, где на побережье Баренцева моря они проводят весну и лето, на месте, где всегда зимовали их предки. Будь дело летом, наверное, я сумел бы в лабиринте заливов, мысов, островов и проток отыскать следы современных и более древних зимовок, от которых обязательно должно было что-то остаться: заплывшая впадина землянки, горстка камней очага, каменный скребок или сланцевый нож, подобные тем, что мы с Митеневым рассматривали в Пялице после моих походов.
Здесь завершали свой годовой кочевой цикл саамы, возвращавшиеся теперь за оленями на мотонартах, и все же — вслед оленям. Менялось время, менялся человек, забывался родной язык, менялась природа, но не менялись олени. Они и были той самой крепкой, самой живой ниточкой, связующей прошлое и современность на Кольской земле, — прошлое, к пониманию которого мы шли с Митеневым разными путями. И все же пути эти сливались, как сливаются течения рек, стремящихся к одной точке…
Теперь в избушке на Печ-озере я изложил биологу свои предположения и догадки, позволяющие по-новому посмотреть и на геологическую историю этих мест, и на историю их заселения и освоения человеком.
— Убедительно. Не знаю, как на чей взгляд, но меня это убеждает. В науке требуется широта взгляда. Когда доказательства правоты какой-то версии берут только из одного «кармана» науки, их можно оспаривать. Любую логическую цепочку однородных фактов, любую последовательность предположений и выводов можно перевернуть, истолковать в противоположном смысле. Но когда сходятся факты, почерпнутые из разных областей знания, — это становится уже интересным. Это открывает возможность нового взгляда на весь окружающий нас мир! В сущности, к этому и должна стремиться наука. Мне нравится, что ваша гипотеза стоит как бы на трех «ногах». Ее подтверждает геология со своими вспомогательными дисциплинами, безусловно, утверждает археология — вы сами мне показывали фактические доказательства этого в Пялице, и, наконец, этнография. Ведь, насколько я понимаю, территория, искони занимаемая сэту, приходится как раз на пути из Восточной Европы в Финляндию, только по ту сторону прорыва балтийских вод…
Митенев, высокий, широкоплечий, в свитере, который делал его еще крупнее и больше, расхаживал по избушке пригнувшись, засунув руки в карманы, и его совсем уж гигантская тень, переламываясь на потолке и полу, металась с одной стены на другую по мере того, как он проходил мимо коптившей керосиновой лампы, стоявшей на середине самодельного стола.
— Но сэту всего лишь догадка, предположение, — предупреждающе напомнил я биологу. — Она еще никем не доказана даже в самом первом приближении…
— Доказательства придут позже, — прервал он меня, присев возле железной печурки, в которой гудело пламя, заставляя светиться чуть красноватым цветом черные, покрытые ржавчиной и окалиной ее бока. — Доказать что-то можно только тогда, когда знаешь, где искать эти доказательства и как они могут выглядеть. Если не знаешь этого — только зря время потеряешь…
Он был прав. Стоило вспомнить, как долго я ходил мимо остатков древних стойбищ, потому что не представлял себе, как они могут выглядеть. Представление было, но представление неверное.
— В таком случае сюда можно прибавить еще одно любопытное наблюдение, на этот раз из области лингвистики, — продолжал я прерванную фразу. — Известный литовский ученый А. А. Сейбутис, изучая топонимы Прибалтики, заметил, что многие названия, связанные с берегом моря, морским устьем реки, прибрежными дюнами, в действительности ничего не имеют общего с современной географической ситуацией. Места, носящие такие названия, оказываются расположены вдалеке от морских берегов, часто в десятке километров… И вот что получается. Во-первых, часть таких топонимов восходит к каким-то более древним общеевропейским языкам, другая часть, по всей видимости, является «калькой», то есть переводом древнего обозначения на современный литовский язык. Во-вторых, подобная «морская» ситуация, как выяснили палеогеографы, соответствует реальности как раз конца последнего оледенения, то есть предшествует опять-таки прорыву Балтийского ледникового озера. Между тем наибольшее количество таких топонимов находится сравнительно близко к области обитания сэту. И как ни фантастична кажется подобная гипотеза, она увязывает, с одной стороны, реально существующие названия с ситуацией пятнадцатитысячелетней давности, а с другой — с народом, до сих пор существующим здесь же, но напрочь забывшим свою собственную историю и язык…
— А действительно ли они все это забыли? — с интересом спросил меня биолог. — Может быть, у них остались живы какие-то верования, обряды, идущие из глубины веков? Об этом этнографы ничего не говорят?
— Нет. Да этого и не может быть. Ведь в отличие от саамов, живших практически в изоляции чуть ли не до конца прошлого века и кочевавших по своим тропам, сэту постоянно находились среди того или иного народа, овладевавшего территорией, на которой лежали их малочисленные селения. Можно только удивляться, каким образом они сохранили даже то своеобразие, которое привлекает к ним внимание этнографов, как, например, их национальный костюм, оформившийся, по всей видимости, в эпоху раннего средневековья…
— Да, конечно, — согласился со мной Митенев. — Ведь это Европа — не Африка и не Австралия, в которой туземцы, пользующиеся каменными орудиями, тем не менее прошли тоже определенный путь развития… Да и у саамов, кроме оленей, ничего от прошлого не осталось…
— Тут вы ошибаетесь! — Я вспомнил рассказ одного моего знакомого с Терского берега, бывшего в молодости оленным пастухом у легендарного теперь Канева, который первым еще до революции стал пасти крупные стада оленей: на их основе и возникли первые оленеводческие колхозы на Терском берегу. — Как-то на Терском берегу я услышал совершенно удивительную историю — удивительную с точки зрения археолога. Ну а насколько в глубь веков уводит этот рассказ — судите сами…
Осенью, когда тундра расцветает всеми красками, которые только может подарить природа взыскательному глазу человека, в предвестье зимы начинается гон оленей. Отовсюду слышится трубный зов быков, привлекающих важенок и вызывающих на бой соперников. В это время олени собираются в стада, в них вливаются отбившиеся летом группы, и у саамов, съезжающихся со всех сторон, чтобы разобрать оленей, начинается праздник, длящийся одну-две недели. На этом веселом, единственном, пожалуй, в трудной жизни саама празднестве «имания оленей» приносились жертвы духам лесов и вод, чтобы зима прошла благополучно, чтобы не было голода, не пал гололед, чтобы росомахи и волки обходили стороной стада саамов…
Празднество это довольно хорошо описано этнографами, бывавшими на нем, однако видели они далеко не все. Кроме доступного и всем открытого зрелища, существовало еще главное, тайное действо, доступ к которому был прочно закрыт для посторонних, в том числе и для этнографов. Свидетелем его рассказчик стал только потому, что попал туда со своим хозяином, крупнейшим оленеводом в этой части берега, от которого в зависимости находились все кочевавшие здесь саамы.
В тот день хозяин взял с собой только его одного. Они выехали рано, на одной запряжке, и долго пробирались между холмов и озер к небольшой, хорошо укрытой от сторонних глаз долине. Здесь их ждали. На ровной сухой площадке стояло с десяток чумов — съехалось сюда пятнадцать саамских семей, чьи стада паслись по соседству.