— Как же так, отец святой? — повернулся он к мужицкому пленнику. — Нехорошо получается.
Поп развел руками, и Федя увидел, что они у него натруженные, крестьянские.
— Чего же делать-то? — проговорил он нутряным басом. — Охоч я до еды мирской. Кормиться надо. А как? Хозяйства нету, попадья померла, детишек бог не дал. Рублики сейчас — один звук пустой, да и не богат я ими. Яко благ, яко наг, яко нет ничего. Куда деваться? Сначала так у мужиков просил. «Возлюби ближнего, как самого себя», — толкую. Не возлюбливают. Вот и пришлось…
Опять вокруг захохотали, и громче всех, как в трубу, хохотал сам поп. Только мужики были суровы и несколько озадачены. Снова тот, с длинной сухой шеей, выдвинулся вперед:
— Так что мы по всей, ета самая, революционной строгости требуем. Заарестуйте его и — судить.
Стало тихо.
— Что делать с ним будем, Петр? — спросил отец Феди. Задумался дядя Петя.
— На самом деле арестовать надо, — сказал он не совсем уверенно. — А в Васильевске сдадим куда надо.
И тут поп сам полез в теплушку, подняв полы рясы, под которой оказался добротный овчинный полушубок. Уже в теплушке, повернувшись к толпе, сказал:
— Чего там! Берите под стражу. Сознаю себя виновным. — А глаза его по-прежнему были веселыми и хитрыми. — Все одно пропадать. Не арестуете — мужики из села выпрут. Они у нас лютые. — Он прочно сел на ящик, и по позе его было видно, что сидеть так он намерен долго.
Федин отец и дядя Петя переглянулись, и оба не удержали улыбки.
— Ладно! — решительно махнул рукой отец. — Арестовали. Все, мужики, сделаем по революционной форме. Можете быть спокойны.
— Чтоб по всей строгости! Ишь, людей обирает… — Но в голосе длинношеего уже не было злости.
И здесь произошло неожиданное: «свирепые» мужики подошли к теплушке, земно поклонились попу.
— Не гневитесь, отец Парфений, — грустно сказал смирный махонький мужичонка. — Волю прихода справляли. Прости нас!
— Бог простит! — бодро откликнулся поп. И привычно перекрестил мужиков.
И ушли мужики печальные и расстроенные…
— Не понимаю я вас что-то, — в раздумье сказал Федин отец. — Они б простили вам, если б вы захотели.
Опять священник удивил всех:
— А не хочу. Скучно мне стало на одном месте. Да и вообще… Сам я их растравил. Желаю посмотреть, что вы за люди, что это за революция ваша. Может, России от нее польза выйдет, а? — Он обвел притихший вагон взглядом своих умных быстрых глаз и вдруг, сразу изменившись, с прежней шутовской интонацией изрек: — Усомнишися в праведности порядков старых, хощу я узрити происходящее самолично…
Все занялись своими делами. Федя опять принялся за картошку. Отец Парфений с интересом следил за его работой. Потом спросил:
— Как звать-то тебя, вояка?
— Федей.
— Ишь ты, Федей. — Поп хитро подмигнул и продолжал: — Подсобить, что ли, тебе? Все одно без дела я. Плененный. Нож еще найдется?
Нож нашелся, и отец Парфений показал себя с новой стороны: он так быстро и виртуозно чистил картошку, что просто любо было смотреть. Два-три движения ножом и — готово. Федя одну картофелину оскребет, а поп — пяток.
Стемнело, зажгли керосиновую лампу. Эшелон все стоял. Отец Парфений перестал чистить картошку, снял высокую шапку и — Федя внутренне ахнул — принялся заплетать свои длинные волосы в косу. Это было так неожиданно и смешно, что Федя надулся пузырем, сдерживая смех, но все равно смех в нем как-то странно утробно булькал.
Еще больше стемнело, ни одного огонька не загоралось в селе. И тут тягучие, медленные удары колокола поплыли от белой церкви, которая смутно угадывалась в темноте.
Отец Парфений прислушался, посмотрел на Федю как-то чудно и сказал таинственно, шепотом:
— Еще рано…
У Феди мурашки стрельнули вдоль лопаток, и он невольно тоже шепотом спросил:
— Чиво рано?
— Восемь раз отбило, а вот когда двенадцать… Полночь…
— Что? — Федя незаметно придвинулся поближе к лампе.
— Известное дело. — Отец Парфений в лице изменился — все оно будто бы напряглось от страха. — Как двенадцать пробьет, так покойники у кладбищенских ворот на водопой собираются. Идут они, сердечные, костями гремят, все гуськом, гуськом.
Федя сжался от страха. Однако сказал, впрочем, не совсем уверенно:
— Врете вы все.
Поп всплеснул руками:
— Мил человек! Да разве ж об этом можно врать! Ты вот сам, если не веришь, пойди на кладбище, как полночь пробьет, увидишь.
Федя представил кладбище, луну на небе, и покойники идут на водопой между могилок, гремя костями. Глаза его сами зажмурились. Чтобы переменить разговор, Федя спросил:
— А что сейчас бог делает?
Отец Парфений вздохнул, и глаза его опять стали веселыми.
— Кто ж его знает? Может, ангелов собрал и совет с ними держит: какую погоду людям послать. Или детишек своих сечет, чтоб уроки учили.
Что-то уж слишком насмешливое было в этих словах, и поэтому Федя перешел в наступление:
— А вообще-то бог есть?
Поп опять вздохнул.
— Я так думаю, что нету, — сказал он грустно.
В теплушке охнуло несколько человек.
— Это как же так? — вмешался в разговор Яша Тюрин. — Служитель культа — и такие слова?
— Служитель… — Отец Парфений задумчиво расчесал пятерней свою черную бороду. — Потому и служитель, что хлебно при боге-то работать. И как теперь быть, после революции вашей? Ума не приложу. — И вдруг он хитро подмигнул Яше.
Теплушка дружно хохотала.
«Удивительный поп!» — думал Федя. В этот вечер отец Парфений помог ему приготовить ужин, и ужин получился на удивление вкусным.
Федя проснулся от сильного толчка и сразу понял: что-то случилось. Была ночь, дверь теплушки отодвинута, и там в ночи, гудели голоса, мелькали полосы желтого света.
Федя закутался в пальто, спрыгнул с нар, выглянул наружу. Мимо вели человека. В свете фонаря были видны его ноги в грязных сапогах. Кто-то, шагавший рядом, поднял другой фонарь, и на миг осветилось лицо — молодое, бледное, с застывшей судорогой. Человек был окружен рабочими с винтовками.
— Вот за кусты давайте, — услышал Федя голос отца.
И слышно стало, как остановились люди; затрещали ветки, приклады винтовок стукнули о подмерзшую землю; кто-то крикнул хрипло:
— Стой, подлюга!
И услышал Федя резкий голос отца. Он звучал в черной тишине:
— Именем Советской власти… Выездной революционный трибунал…. белого офицера-диверсанта Лаверного… врага рабоче-крестьянского государства… приговаривает к расстрелу…
Щелкнули затворы винтовок.
Рядом с Федей стоял дядя Петя. Федя спросил почему-то шепотом:
— А что он сделал?
— Путь разобрал, гад! — Дядя Петя порывисто вздохнул. — Под откос хотел эшелон пустить.
Федя не успел удивиться — темноту взорвал резкий, полный ненависти голос:
— Будьте вы прокляты!.. Красная сволочь!.. Да здравствует Россия!
Сухо ударил залп. Эхо повторило его несколько раз.
«Расстреляли», — содрогнувшись, понял Федя. Он судорожно вцепился в рукав дяди Пети и почувствовал, что рука его дрожит мелкой дрожью.
Поезд уже давно шел сквозь тревожную ночь, а Федя лежал на нарах, смотрел в густую темноту и никак не мог заснуть — впервые прикоснулась к его обнаженному сердцу настоящая война.
Федя чувствовал, что рядом тоже не спит дядя Петя. Тогда он спросил темноту:
— Как же так?.. Он про Россию?
И темнота ответила голосом дяди Пети:
— У него, офицера-то, Россия небось своя была, барская… — Дядя Петя вздохнул. — Много еще годов пройдет, пока все люди поймут, где она, настоящая Россия.
В ВАСИЛЬЕВСКЕ, НА БАЗАРЕ
Васильевск — старинный уездный город. Приземистые каменные дома, в которых живут купцы (сейчас молчаливы эти дома с закрытыми ставнями); длинные унылые заборы; церкви, окруженные древними липами с черными грачиными гнездами; широкие улицы, грязные, липкие — снег уже растаял: лабазы; лесопильный завод, когда-то принадлежавший «Потехину и сыновьям», он пропах свежими еловыми опилками; на центральной улице роскошный дом уездного предводителя дворянства, который в начале революции сгинул вместе с семьей неизвестно куда, и теперь в доме солдатские казармы; речушка Беспута рассекает город пополам, на ней старая-престарая мельница, серая, скрипучая, таинственная; железнодорожная станция — большая она, узловая, и поэтому шумная, дымная, в вечном движении; много в Васильевске садов, особенно на окраинах, и славится он своей антоновкой, в мирное время много здесь тишины. И конечно, пожарная каланча на большой базарной площади, нелепая, старая, которая возвышается над низкими крышами.
В последние дни Васильевск неузнаваемо переменился. Его недавно отбили у белых, и на заборах еще уцелели наполовину соскобленные поблекшие деникинские приказы с императорским гербом. Теперь тут штаб Южного фронта, а враг совсем рядом, верстах в десяти-пятнадцати, и город забит красными частями и от этого непривычно шумен, горласт и тревожен.
Сейчас над Васильевском колышется пелена желтоватого дыма, все пропахло печеным хлебом — то дотлевает элеватор, сожженный белыми. И за городом, на кладбище, появилось много свежих могил: отступая, деникинцы произвели массовые расстрелы.
К дверям бывшего духовного училища уже прибита вывеска: «Военкомат», и у крыльца толпятся молодые парни новобранцы.
В Васильевск на второй день пути и прибыл рабочий эшелон.
«Неужели только шестьдесят верст проехали?» — удивился Федя, и это расстраивало его: ехали, ехали, и, оказывается, только шестьдесят верст.
Отряд типографских рабочих разместился в мужской прогимназии. Жили в высоких холодных классных комнатах, где стояли черные доски и в углах висели иконы в дорогих оправах.
Федя недоумевал: вот тебе и на фронт приехали!
После завтрака отряд уходил на учения, иногда за отцом прибегал вестовой:
— Товарищ Гаврилин! К начальнику штаба!
И все. А когда же на фронт?