Федя смотрит на этого парня и не может оторвать взгляда и не видит больше ничего…
Рядом с виселицей стоит на телеге высокий заросший мужчина. В мертвящей тишине гремит его голос:
— Смотрите, люди! Не отворачивайтесь! Запомните!.. Запомните, что деникинцы делали с нами!.. — И подавился он, большой и сильный, слезами. — Вот они, наши браты висят… За что? У Ванюшки Хазина офицеры книжку Ленина нашли…
Пронзает тишину нечеловеческий крик:
— Ваня-а!.. Ванечка-а мо-ой! Сыноче-ек!..
И толпу расшибает надвое женщина с безумными глазами, бросается к тому парню с широким веснушчатым носом, еле успевают ее перехватить два красноармейца.
— Сыно-оче-ек!..
И взрывается окружившая виселицу толпа воплями, стонами, плачем, причитаниями…
Федя не помнит, как вырвался из толпы, не помнит, как бежал куда-то… И вот он в пустом сарае на ворохе сена, он содрогается от рыданий, но слез нет, глаза сухие…
Серый, уже вечереющий свет полосой падает в приоткрытую дверь: над головой, на шестке, недовольно переговариваются куры, слепо, одним глазом присматриваются к Феде.
Утром хоронили трех крестьян деревни Сухотинка, повешенных деникинцами, и красноармейцев, погибших в бою за освобождение Сухотинки.
Свежие, пахнущие смолой гробы медленно плывут на плечах суровых мужчин. Деревенская улица безмолвно движется сзади. Тихо. Уже не плачут женщины — нет слез… Синее солнечное небо над Сухотинкой. Снег блестит на полях. Пахнет подмерзшей землей.
Медленно-медленно плывут гробы. Возникает песня:
Вы жертвою па-али в борьбе-е роково-ой…
Федя шагает со всеми, в тесном людском потоке. «…В борьбе роковой…» Да, он теперь знает — борьба за новый мир действительно роковая: она уносит человеческие жизни.
Новые гробы, внезапно оборванные жизни. И среди убитых — Яша Тюрин, он умер ночью в лазарете.
Федю вдруг поражает, потрясает мысль: он больше никогда не увидит Яшу, не услышит его. Яши больше нет. Нет!.. Его убили…
Война… Каким ты был наивным и смешным, Федя Гаврилин! Ты рвался на фронт, ты мечтал убить белого генерала. А ведь это очень страшно — убивать людей. Как люто надо ненавидеть капиталистов и помещиков, чтобы убивать. И они ненавидят нас. Потому что мы враги не на жизнь, а на смерть. Федя на миг закрывает глаза — и сейчас же возникает в возбужденном воображении тот повешенный парень с лиловым отвалившимся набок языком.
…Прощайте же, братья! Вы честно прошли
Свой доблестный путь благоро-о-одный…
На кладбище у вырытых могил, у гробов люди говорят короткие речи. На высоких старых липах кричат галки.
Федя не слышит, о чем говорят, он даже плохо видит происходящее: он думает об очень важном. Ему надо решить что-то, от чего будет зависеть вся его дальнейшая жизнь.
Федя бежит через кладбище, мимо заброшенных могилок с покосившимися серыми крестами, вдоль сломанной ограды. И вот он в белом поле, вдалеке виднеется стожок соломы. Федя с разбегу падает в него. Теперь, если посмотреть вверх, над ним синее-синее, бездонное-бездонное небо. Только одно облако, похожее на прозрачное перышко, висит в этом огромном небе. И такая высота, такая бесконечность чувствуется в этом небе, разметнувшемся над необъятной воюющей Россией. А если чуть приподняться и посмотреть вдаль, то увидишь белое сверкающее поле, уходящее к горизонту, и увидишь крыши деревни, и дальний сквозной лесок, и опять поля, и такой простор кругом, и такая тишина.
С кладбища слышен прощальный салют. Всполошились, загалдели галки. Оркестр играет похоронный марш. Сюда, в снежное поле, марш долетает приглушенно, и его звуки рвут на части Федино сердце.
НА ВОЕННЫХ ДОРОГАХ
Следующие дни были в непрерывном движении. Красные части без остановок шли вперед. Одна за другой мелькали деревни. Белые отступали без боя. Рос отряд типографских рабочих — под его знамена вставали крестьянские парни: теперь они знали, кто такой Деникин, что он готовил России.
Мишка-печатник легко переносил длинные переходы, он был возбужден, радостен, живо блестели его черные глаза; на привалах вокруг него всегда толпились рабочие и красноармейцы, слышался смех. О нем уже знали чуть ли не во всей наступающей армии, и прямо из штаба был получен приказ о зачислении его на довольствие. Хорошо жилось в эти стремительные дни Мишке-печатнику.
Тогда же взбунтовался отец Парфений: он наотрез отказался быть поваром и потребовал винтовку. Уговоры не привели ни к каким результатам. Отец Парфений обрил свою черную бороду, подстриг длинные волосы, рясу сменил на шинель, и теперь ничего поповского не было в нем. Он стал молчаливым и скрытным: все о чем-то думал.
Отряд застрял в большом селе Хомяки. Где-то совсем близко рокотала канонада, и говорили, что белые укрепились и нужно пробиваться с боем.
Федя слонялся по деревне, перезнакомился с местными ребятами, которые откровенно завидовали ему: всего тринадцать лет, а уже в Красной Армии.
Раз он забрел в церковь во время богослужения и с удивлением смотрел на степенную толпу молящихся, на горящие свечи, на расписные потолки, теряющиеся в легкой дымке ладана, на клирос, где возвышался величественный поп в парчовой ризе, с золотым крестом на груди; Федя слушал тихое хоровое пение, и смутно и странно становилось у него на душе…
Федя выбежал на улицу, и здесь было солнечно, морозно, по дороге, громыхая, шла артиллерия — мохнатые тяжеловозы с усилием переставляли ноги, и, понукая лошадей, шагали красноармейцы с обветренными лицами.
И рядом с походом, с войной ненужным и чужим миром показалась Феде эта церковь с горящими свечами, с ладаном, с тихим пением, с толпой молящихся. О чем вы молитесь, люди, в этот великий, набатный час России?
Однажды вечером Федя сидел в избе, смотрел в жаркую печь, из которой выпрыгивали малиновые угольки, и думал о своей жизни. Ведь совсем немного времени прошло с тех пор, как на ночном вокзале их провожали на фронт. Сколько? Две недели, наверно. А Феде казалось, что прошел год или даже два — так далеко все это было: и город, и Любка-балаболка, и типография… Как там без них выпускают газету? И как мамка? Может быть, она уже поправилась? А может быть… Нет, нет! Федя отогнал эту страшную мысль.
В избу вошел Нил Тарасович, и сразу стало тесно — такой он был большой и высокий. Нил Тарасович сел около печки, и в переменчивом огне Федя увидел, что лицо художника задумчиво и торжественно.
Нил Тарасович посмотрел на Федю, подошел к нему, обнял за плечи.
— Скажи мне, Федор, что самое главное для человека? Ну, что ему нужно, чтобы он себя не чувствовал лишним на земле?
Федя молчал, напряженно думал. Действительно, что? Он не успел ответить — опять заговорил Нил Тарасович:
— Я тебе скажу: человек должен знать, для чего он живет.
Он начал ходить по избе тяжелыми шагами. Его большая тень закрывала то печь, то окна, то сразу полкомнаты.
— Нельзя, Федор, жить просто так, только потому, что тебе дана жизнь. Должна у человека быть цель. Огромная цель, понимаешь…
Он опять остановился перед Федей.
— Поздравь меня, Федор: сегодня меня приняли в партию большевиков. — И при этом голос Нила Тарасовича дрогнул от волнения.
Федя бросился на шею художнику, поцеловал его в колючую щеку:
— Поздравляю!..
— Может быть, ты еще не все понимаешь, Федор, — горячо говорил ему в самое ухо художник. — Но ты умный, думающий парень, ты обязательно поймешь: ничего нет важнее того дела, за которое борется Ленин и его партия. — Он крепко обнял Федю. — Наша партия… Еще далека та новая жизнь, Федор, тысячу дьяволов, далека!.. Но она неизбежно придет к людям. Я это до конца понял. Теперь я знаю, для чего я живу, для чего пишу, для чего стреляю. Как я счастлив, мальчик! Если бы ты знал!
Нил Тарасович пристально посмотрел на Федю.
— Ты это должен почувствовать. Это неизбежно. Тебя ждет большая, счастливая жизнь. Она должна быть счастливой!..
Они стояли на середине избы, смотрели друг на друга блестящими повлажневшими глазами, два очень разных человека, которых объединила и повела за собой пролетарская революция.
КАК МИШКА-ПЕЧАТНИК СТАЛ РАЗВЕДЧИКОМ
…Иногда, просыпаясь ночью, он боялся открыть глаза — ему со сна казалось, что он опять в цыганском таборе, что где-то рядом заросший цыган с кнутом, и горят костры, и пахнет жареным мясом…
Но все-таки Мишка открывал глаза, и тем радостней было ему: вокруг были друзья и пахло новой, но уже привычной жизнью — лошадьми, махоркой, лекарствами, порохом.
Бывали ночи, когда он не высыпался — начинался очередной переход. И настроение портилось. Но свежий воздух, быстрый шаг, новые запахи прогоняли сон, и к Мишке возвращалось бодрое расположение духа.
И просто славно было бежать в ночи за подводой, когда все движется вперед — и лошади, и люди, а кругом снежные поля, серое, неясное небо, и жизнь пахнет новизной и странствиями.
Была уже глубокая зима с пушистыми снегами и морозами, когда в деревнях по утрам звонко горланят петухи, а в замерзшее небо прямыми столбами уходят дымы из труб, и пахнет печеным хлебом.
В деревне Хомяки Мишка жил в большом сарае, набитом душистым сеном, и, прислушиваясь к далекой канонаде, отсылался — в последнее время спать ему приходилось мало.
Иногда Федя и Нил Тарасович водили его гулять на опушку леса. Там пни выглядывали из-под снега, вдалеке виднелась гряда сосен, и солнце золотило их вершины.
Тут, на опушке леса, Федя и придумал новую игру.
— Нил Тарасович, — сказал он однажды, поглаживая Мишку по спине. — Вот он у нас в типографии печатником работал. Верно?
— Ну, верно, Федор.
— А сейчас, на войне, получается, даром он хлеб ест?
— Куда это ты гнешь, Федор?
— Я придумал! Давайте его разведке обучим. Вон у него какой слух — любой шорох слышит.