Костры на площадях — страница 7 из 36

«Ура-а!» — закричал Федя, потому что он слышал, что внизу все люди кричат «ура!».

«Полетим на Вокзальную площадь, — предложила Любка, и Федя увидел, что ветер подхватил ее рыжие волосы и стал играть с ними. — Там сейчас митинг и много красных флагов».

«Полетим!»

И они быстро летели над городом, внизу мелькали улицы, крыши, макушки деревьев. А рядом с ними летели ласточки и пели — вот удивительно! — басом:

Вихри враждебные веют над вами…

Тут Федя увидел Вокзальную площадь, и сердце его оборвалось: на ней вовсе не было народу, а стоял только один-единственный учитель закона божьего отец Никифор в золоченой ризе и с крестом в руке. Отец Никифор был огромен — выше вокзальных строений, выше старых лип, что росли в сквере. Он стоял на середине площади и кричал громовым голосом:

«Христопродавцы! Богоотступники! Уж я вам!»

Невыразимо жутко сделалось Феде, и он вдруг начал падать вниз, прямо на крест отца Никифора, а Любка-балаболка вместе с ласточками кружилась в вышине и незаметно сама превратилась в ласточку, и эта ласточка кричала ему вслед Любкиным голосом:

«Куда же ты? Куда же ты?..»

А Федя падал, падал прямо на страшный крест отца Никифора, все падал и падал, пока не почувствовал жесткость своей кровати… И он услыхал отца:

— Видно, опять наш Федюха с врагами революции сражается. Вон как спит неспокойно.

— Прямо беда, — вздохнула над ним мама.

Федя открыл глаза и с радостью, потому что ушел, исчез страх, и с неохотой, потому что кончился такой необыкновенный сон…

В окно гляделось хмурое холодное утро, трещали дрова в печке, тикали ходики, и от этого у Феди стало покойно и светло на душе.

Мама ставила на стол желтый жаркий самовар. Самовар фыркал, шипел, плевался паром, и Федя вспомнил: раньше он думал, что самовар сердится, потому что тогда еще Федя считал его живым. Таким же живым, как он, Федя, мамка и папа, Любка-балаболка и соседская собака Урка с отрубленным хвостом.

За столом сидели отец и дядя Петя из типографии, Дядя Петя только что пришел — от его больших сапог натекла лужица.

— Значит, верст десять до Ошанина, — говорил дядя Петя, — за час доберемся. Делов там немного. Охранять только имение. Мужики лютуют. Порушат все по своей злобе́.

— Это зачем же помещиков охранять? — всплеснула руками мама, даже чай разлила.

Дядя Петя усмехнулся:

— Не помещиков. Они небось уж во Франции кофий пьют. Дом охранять будем. Знаменитый архитектор построил тот дом. Вот фамилию его забыл. Мудреная такая фамилия.

— А когда выступать? — спросил отец.

— Отряд уж собрался. Тебя ждем.

Отец отхлебнул чаю побольше и заторопился: одеваться стал.

Федю подбросили пружины кровати.

— Папка! Меня возьми!

— Это еще зачем? — нахмурилась мать.

— Нечего тебе там делать, — не очень уверенно сказал отец.

Помолчали.

— Возьмите! — умолял Федя. — Дядя Петя, я послушный буду!

— Я бы взял. — Дядя Петя подмигнул Феде. — Есть там чего мальцу поглядеть.

Так отправился Федя в свое первое, большое, как небо, путешествие, поехал с отрядом в имение Ошанино, построенное знаменитым архитектором с мудреной фамилией. Поехал охранять то имение от мужиков, которые, видать, крепко на помещиков рассердились.

А была стылая осень. Ранний мороз-зазимок с утра подковал землю, но дорогу все одно развезло, и две телеги, в которых поместился отряд рабочих с винтовками, хлюпали по жирной грязи. Кругом были поля, холодные и пустые, и от них грустно сделалось Феде — такие они молчаливые, будто притаились и думают свое, неведомое людям. По бокам дороги росли ветлы, все пушистые от инея. Люди не выспались, видно, и молчали. Федя тоже молчал и думал. Думал про все: про революцию, про войну, про Любку-балаболку. Потом Феде надоело молчать, и он спросил у отца:

— Слышь, а зачем имение охранять, хоть его и тот архитектор строил? Все одно — помещичье оно!

Отец задумался, и вместо него ответил дядя Петя:

— Ты, Федор, поразмысли. Построили мастера красивый большой дом, сто человек в нем жить могут, а жили, ну, сколько? Пять, скажем, человек. Драпанули помещики от революции, дом бросили. Так на что ж нам его, милый человек, рушить? Иль в хозяйстве не сгодится? Может, мы там школу для ребятишек соорудим. Или клуб какой откроем.

Федя поразмыслил и согласился: действительно, пригодится революционному народу помещичий дом.

Тогда он спросил:

— Зачем же мужики имение зорят?

— Злоба́ у них на помещиков лютая. Кровушку те помещики мужицкую, считай, всю попили. На крестьянских косточках дом тот построили. Вот, дурные, злобу на имении и вымещают. А оно, можно сказать, произведение искусства, ценность.

— Выходит, несознательные мужики, да? — догадался Федя.

Дядя Петя почему-то обиделся, сердито покашлял. Однако сказал:

— Ну, выходит, что так.

Опять ехали молча, только лошадиные копыта жирно чавкали в грязи. И опять были пустые поля, белые ветлы; дорога то сбегала в балку, то неохотно лезла в гору.

«Какая земля здоровущая, — думал Федя. — Идешь, идешь, едешь, едешь, и все конца-краю нету. А хорошо бы всю землю обшагать и везде все поглядеть: в каких домах люди живут, какие еще города бывают. И деревни. И звери тоже разные».

Откуда-то прилетела сорока, села на ветлу, обсыпала иней и начала ругаться на отряд. Поругалась на одной ветле, на другую перелетела, с нее иней обсыпала, и опять — ругаться.

«Вот чума, — подумал про сороку Федя. — У нее плохой характер».

В это время дядя Петя крикнул:

— Михаил! Направо поворачивай! Во-во, точно!

Первая телега, глубоко качнувшись, свернула на аллею, по бокам которой росли густые и темные деревья, за первой телегой — вторая, в ней Федя сидел.

Сразу перестало трясти, потому что под колесами был густой плотный слой желтых и красных, будто подпаленных листьев, и эти листья сразу налипли на все четыре колеса телеги. Посмотрел Федя вперед, и аж дыхание остановилось: там, в конце дороги, стоял огромный дом красоты неописуемой — с белыми колоннами, с широкими окнами и статуями у высоких дверей. Весь он был легкий, будто не из камня сделан, а из тумана. Феде даже показалось, что дом этот не на земле стоит, а плывет по воздуху ему навстречу…

Дом все плыл и плыл, становясь огромней, выше, раздаваясь вширь. И тут Федя увидел, что во многих окнах выбиты стекла, а одна половинка парадной двери сорвана и висит на петле, жалобно поскрипывая. И услышал Федя возбужденные голоса людей, стук топора, услышал, как что-то падает и во всем доме звенят стекла.

— Сад рубят, дьяволы! — зло сказал дядя Петя. — Дмитрий, действуй! Останови их! Всех мужиков сюда ведите. Поговорим.

Отец и еще семь рабочих убежали в сад.

В это время из дверей дома вышел маленький мужичонка в тулупе до пят. Он в три погибели согнулся под рулоном толстой ковровой дорожки.

— А ну клади наземь! — крикнул дядя Петя. Мужичонка вздрогнул, уронил рулон, и рулон развернулся, покатился со ступенек, играя красками.

— Пошто лаешься? — испуганно спросил мужичонка. — Али сызнова хозяйское добро стеречь будете?

— Дурья ты голова, — рассердился дядя Петя. — Наше это добро теперь, народное!

Мужичонка вдруг завращал глазами, кадык судорожно заходил под кожей худой шеи, и прокричал он страшным, дурным голосом:

— Все едино! Помещичье то, вахметьевское! По миру меня барин пустил. Все ихнее расшибу!

И увидел Федя, что плачет мужичонка, текут по его заросшим скулам слезы. Жутко сделалось Феде и так жалко этого мужика в тулупе до пят, что сам Федя чуть не заплакал.

— Успокойся, друг, — тихо сказал дядя Петя. — На-ка вот, закури. Полегчает.

Мужичонка закурил тоненькую папироску, обмяк сразу, сел на ступеньку и все всхлипывал.

В дверях показался высокий бледный человек с фиолетовым синяком под глазом. Он за руку поздоровался с дядей Петей, потом вытер рукавом мокрое лицо и сказал, заикаясь:

— Вовремя вы, П-петр. Я уже думал, к-конец мой приходит. Разве один их удержишь?

— Это они тебя разукрасили?

— А то кто же! — Бледный человек вдруг весело подмигнул Феде — такой чудак! — Мужики, скажу вам, распалились до последней невозможности.

— Много чего натворили?

— Только начали. Все уговаривал их, в дом не пускал. Да разве уг-говоришь? С полчаса, как в дом ворвались. Потом услыхали, что вы едете, — в окна попрыгали. Теперь в саду лютуют.

— Давайте, товарищи, мужиков скликать! — приказал дядя Петя. — Да полегче с ними, не растравляйте. Их тоже понять надо.

— То верно. — Бледный человек нахмурился.

Федя остался на крыльце дома, а весь отряд разбрелся по имению, по саду собирать на сходку мужиков. Теперь Федя мог рассмотреть статуи по бокам дверей. Одна была разбита, видно, ударом топора; она была безголовая, с одной рукой и в глубоких трещинах. Вторая статуя невредима. Взглянул на нее Федя и замер, потрясенный. Перед ним стояла мраморная нагая женщина, она приподнялась на цыпочки, вытянулась в струнку, дивно красивая и таинственная: лицо ее было холодно и надменно, и в то же время в нем угадывал Федя и грусть, и затаенное ожидание чего-то, и казалось, бьется жилка на ее мраморном желтом виске. От статуи невозможно было оторвать взгляда, и Федя чувствовал, как новая, неведомая ему раньше сила наполняет его…

Федя очнулся от гула голосов. Он увидел, что у крыльца собралась большая толпа мужиков, взъерошенных, потных, с красными злыми лицами; кто был в тулупах, а кто в одних рубахах с расстегнутыми воротами; многие держали в руках топоры. А на крыльце стоял дядя Петя с поднятой рукой и все кричал:

— Тише, тише, граждане!

Стало тихо, только слышалось возбужденное дыхание толпы.

— Так вот, мужики, какое дело, — начал дядя Петя. — Послал нас к вам революционный пролетариат города.

— Пошто послал? — хрипло выкрикнули из толпы.

— Скажу. — Дядя Петя поправил шапку, и по этому суетливому движению Федя понял, что он волнуется. — На помощь послал.