— Долго рассказываешь! — перебил Тимур, быстрым взглядом оценив запылившийся, измятый, но очень дорогой халат купца, и приказал звать Султан-Хусейна.
— Как же это ты своего купца схватил? — спросил Тимур царевича, едва дав ему высказать обязательный ряд приветствий.
— Заподозрили: с головорезами торговлю завел, всем их там обеспечил. Мы от него добивались, по какой дороге к ним добирается, через каких людей с ними дела ведет, где их сыскать. Он — отнекиваться. А мы его покрепче скрутили. Уж я бы дознался, да как, думаю, своего купца, самаркандца, перед всяким сбродом бесчестить. Ну и отпустил, привел сюда, на ваше сужденье. А он с этим, в алом халате который, с ним перешептывался.
— А где он, этот… в алом халате?
Султан-Хусейн опустил глаза. Тимур настаивал:
— Ну?
— Они там все заодно. Спрятали его. Я б от этой Мараги камня на камне не оставил, — разбойничий вертеп!
— Успеется. Там и так мало что осталось. Теперь тут шуметь не время, она у нас за спиной останется, дальше пойдем. А ты лучше вспомни, как он от тебя ушел? Туда тысячу человек послали, за ним приглядывать, через него дорогу выследить к этому самому разбойничьему вертепу. А ты на мальчишку польстился, а разбойника упустил. Ты за мальчишкой туда был послан?
Султан-Хусейн, недовольно покосившись на приумолкшего купца, попытался выиграть время:
— Как же отвечать… При нем?
— Что он услышит, все при нем останется, отвечай.
— Я весь базар перевернул. Халат нашелся, да не на нем!
— Знаю, о деле говори, — как ушел?
— Так вот и ушел.
— Вот, не тех хватали! Толку не было! — неожиданно сказал купец.
Тимур, ничего не ответив на это, велел купцу выйти, а царевичу сказал:
— Возьми его, мирза. Да не упусти. Он тут о моих полководцах судит. Не торговое дело о воинах судить. Отведи его, да кто там еще с ним есть?
— Двое перекупщиков при нем было. Тоже из Самарканда. Я тех пальцем не тронул.
— Они здесь?
— Привел. Нельзя было их там оставить, когда хозяин здесь.
— Побереги их. Держи их всех наготове. Я тебе дам знать.
Тимур ушел к пирующим. Наступил уже поздний вечер. Пир продолжался среди пылающих костров, высоко вскидывающих яркое пламя, отчего тьма вокруг стала непроницаемой. Но из этой тьмы десятки тысяч глаз следили за всеми, кто передвигался и шевелился в свете костров, за искрами, над кострами — за пиром повелителя, гадая, чем кончится этот пир, — по многому опыту воины знали: повелитель тогда лишь пировал и развлекался, когда, что-то обдумав, что-то решив и подготовив, как бы с облегчением предавался недолгим радостям накануне тяжелого труда, перед выполнением задуманного. Он и на пиру не столько занимался шемаханскими гостями, сколько тешил своих соратников.
Для гостей, чтобы уважить их, он велел привезти к этому дню из Тебриза самых лучших азербайджанских певцов-сазандаров.
Трое сазандаров вошли согбенные, с опущенными глазами, с ладонями, прижатыми к сердцам. Синие короткие кафтаны были перехвачены багряными кушаками, поблескивали белизной вороты шелковых рубах. На всех троих были надеты островерхие черные шапки. Скромно поместившись с краю от круга пирующих, один украдчиво проверил настройку своего тара, другой провел смычком по круглой, как кокосовый орех, каманче, третий откашлялся в рукав.
Ширван-шах повернулся к ним, к этим своим соплеменникам, отторгнутым от Ширвана, может быть забывшим в толчее Тебриза заветы предков о единстве своего народа, разобщенного на мелкие ханства, истерзанного нашествиями завоевателей, розданного по чужой воле во власть разноплеменных владык. И одеждой они отличались от дербентцев и шемаханцев, и в лицах их сквозило солнце иранской земли.
Ширван-шах, потупившись, с болью ждал их песню, понимая, что у этих смиренных, задавленных чужим гнетом людей не может быть иных песен, чем песни их хозяев.
Вдруг, будто сверкнув саблей по воздуху, проснулась под смычком струна каманчи и запела. И древний строгий макам, из поколения в поколение переданный лад, зарыдал, как огромная, размером во всю эту ночь, душа азербайджанского народа.
Играли лишь двое — тар и каманча. Певец поддерживал их рокотом бубна, ждал, приглядываясь к Ширван-шаху, и взгляд этого простого певца не раз встречался с напряженным и вопрошающим взглядом Ибрагим-шаха.
Но вот он запел. И едва первые слова достигли шаха, он насторожился, это была песня Насими, которого шах знал, ибо юный Насими был знатен и нередко появлялся во дворце Ширван-шаха. Певец из отчужденного Тебриза с мучительной тоской пел слова шемаханца, словно хотел сказать, что истерзанный Тебриз внимает далекой Шемахе:
Взглянули розы на тебя, и зависть гложет их.
И сахар, устыдясь, узнал про сладость уст твоих…
Ресницы бьют меня в упор под тетивой бровей.
И снова ненасытный взгляд ждет новых жертв моих.
Все слушали эту сильную песню, время от времени кивая головами в лад ей. Один Ширван-шах размышлял:
«Вызов? Он поет слова хуруфита, втайне борющегося с завоевателями. И это поет здесь, на пиршестве завоевателей! Прямо в лицо самому страшному из них!..»
И наконец, подыгрывая сам себе бубном, певец спел последние строки:
Слезами вновь мои глаза сейчас кровоточат,
Готов я кровь тебе отдать из красных жил своих.
Сними с лица чадру, — она затмила нам луну,
Не дай, чтоб Насими сгорел в мучениях глухих…
Допевая, певец взглянул прямо в глаза Ширван-шаха Ибрагима.
Ширван-шах понял: «Это вопрос! Он просит, чтобы я открыл им свое лицо. Ну что ж…»
И Ширван-шах, как бы в знак согласия, опустил глаза, кивнул головой и, опять взглянув в глаза смолкшего певца, улыбнулся.
Все вокруг поняли улыбку шаха как любезную признательность за воистину прекрасную песню.
Один лишь Халиль, услышав имя создателя песни, забеспокоился: «Опять этот Насими! Видно, он у них знаменит! Не забыть бы о просьбе Улугбека. Надо поискать список этого поэта… Не забыть бы подослать к ним Низама Халдара!..»
Певцу подали плошку вина.
Он отпил, поставил плошку возле себя на коврике и, обтерев рот расшитым платком, повернулся к товарищам. Они подтягивали струны, меняя настройку, готовясь к другому макаму.
И певец запел снова; шаха поразил выбор слов для этой песни, — из «Книги Искандера» Низами певец выбрал место, наизусть известное Ширван-шаху: Искандер, готовя войско на Дария, спрашивает совета у мудрецов. И ответ мудрецов запел певец:
Да цветет это царское древо, чья сила
Велика и о мощи своей возгласила!
Пусть держава твоя будет вечно жива,
Пусть врага твоего упадет голова.
Ширван-шах боялся обернуться к Тимуру, чтобы не выдать певца: как отнесется повелитель царей к славословиям, явно направленным его царственному гостю Ширван-шаху.
Но тотчас Ширван-шах услышал одобрительный возглас Тимура, принявшего пожелания победы на свой счет и оценившего их как доброе предзнаменование перед походом.
Ширван-шах облегченно вздохнул, но все же к Тимуру не обернулся, притворяясь, что внимательно слушает макам и что разделяет эти пожелания повелителю:
Все слова твои — свет. Весь исполнен ты света,
И не нужен тебе свет людского совета.
Но коль нам на совет повелел ты прийти,
Мы пришли, ослушанье у нас не в чести.
Вот что в мысли приходит носителям знанья
И премудрым мужам, достойным признанья…
Певец, спев это, прежде чем пропеть самый совет премудрых мужей, приостановился, давая товарищам показать их замечательное мастерство на таре и каманче и как бы собираясь с мыслями. Поэтому внимание слушателей обострилось: что скажут мудрецы?
Тимур тоже, словно торопя певца с ответом, проворчал:
— Ну!.. Ну!..
Ждал и Ширван-шах, прикинувшись, что что-то соскабливает с рукава.
Если ненависть жжет злое сердце врага
И ему только гибель твоя дорога,
Обозлись же и ты! К неизменным удачам
На коне нашей злости мы яростно скачем.
Юный ты кипарис, ива старая — он,
Кипарис же не должен быть с ивой сравнен…
Что страшиться врага, если враг твой таков,
Что и в доме своем он имеет врагов!..
Тимур подумал: «Это пророчество! Истинно: у Баязета есть враги, которые сослужат службу мне! Надо приласкать певцов, — пусть все видят, мы строги к врагам, но милостивы даже к этим кызылбашам, если они служат нам!..»
Но Ширван-шах понял сазандаров иначе: «Теперь это — совет! Они говорят, ты, Ширван-шах, кипарис. Он, твой враг, старая ива. Обозлись! Не страшись! Обездоленные люди Тебриза велели им сказать мне эти слова. Там они ждут мой ответ — с ними ли я…»
Ширван-шах, вынув из-за пояса шелковый кисет, помыкнулся кинуть его сазандарам, но цепкая рука перехватила его запястье так крепко, что кисет выпал. Это Тимур удержал Ширван-шаха:
— Ты гость. Я отблагодарю их сам!
И он кинул им свой кожаный тяжелый кошелек, проявив щедрость, удивившую всех его соратников. Все они, напрягая память, припомнили слова спетого макама и разгадали его как пророчество, как доброе напутствие своему повелителю.
Но сазандары, униженно кланяясь Тимуру, смотрели на Ширван-шаха Ибрагима, и Ширван-шах, уже не стесняясь, одобрительно и ободряюще кивал им.
Соратники Тимура оценили одобрительные улыбки Ширван-шаха как поощрение сазандарам за славословие Повелителю Вселенной, как знак Ширваншаховой верности.
Заветрело. Пламя костров заколыхалось, то взметаясь вверх, то откидываясь навзничь. Тени метались по лицам пирующих, и не всегда было видно, кто улыбается, кто хмурится на этом ночном пиру.
Тимур подозвал какого-то тысячника. Тот подполз на коленях к повелителю, выслушал его отрывистые распоряжения, отполз и, став на ноги, почти бегом отправился к Султан-Хусейну.