Костяной — страница 38 из 67

Болотница огромной жабой перебросилась через корягу, вытаращила отсвечивающие зенки, раскрыла от уха до уха рот, полный плоских острых зубов.

Я отпрянул, ломанулся к берегу, раздирая ноги о старые кости, и одним отчаянным рывком, зацепив цепь ларца за сук и обжигаясь холодом, вытащил себя на берег, на прочные корни.

– Не, молодец, проваливай-ка ты отсюда, себе на погибель позвала, – сказала болотница, взбираясь на корягу. Голос ее стал совсем низким, глухим. Когти жутких ног впились в мох. Но она все еще походила на человека, только на мертвого, давно утопшего, разбухшего, побелевшего от долгого лежания в воде. – Раз ты такую смерть с собой носишь, то, может, и на меня чего найдешь. Я уже сегодня сыта, проваливай по добру. – И добавила ни к селу ни к городу: – Чтоб тебя дождь намочил!

Я не понял, о чем она, о какой смерти, не понял, почему оставила меня, и ответить не успел.

Словно закипела вода, плеснуло, огромная, как конь, рыбина смела болотницу с бревна, хрипло охнуло, брызнула темная кровь и заклубилась в воде, будто пролитые чернила. Тяжелый, затхлый дух болота и мертвечины потянулся над водой.

И из этой воды высунулась подозрительно знакомая рыбья морда, только огромная, именно что с конскую башку размером. Из плоского затылка торчали, закручиваясь назад, мелово-белые трубчатые рога; с одного свисал колокольчик. По охристой чешуе шли золотые и серебряные ромбы.

Рыба вращала глазом, медленно открывая кроваво-алые жабры. Отвратный дух болота ушел, запахло странно, сладкой какой-то травой и морской солью.

– Эй, молодец! Как тебя звать-то? – раздался голос, хрипловатый, со звеняще-воющей нотой, словно кто играл на пиле.

Рыбина, громадная, будто бревно, разевала рот, показывала алое нёбо и белые острые зубы. Она действительно говорила.

– Явор… – ответил я со стоном.

– А по-батюшке? У вас, людей, так положено, если со всем уважением?

У меня не было сил возражать против рыбьего уважения. Я замерз, перетрусил и терял кровь.

Сжимая в бессильных от страха руках цепь с ларцом и нож, я выдохнул хрипло и сказал:

– Никитич.

– Спасибо тебе, Явор Никитич, что ты мою дочь выпустил. Она все мне рассказала: как Марьин пастух ее в сеть поймал, как сестрицу разделал да в костер кинул… – Тут рыба пустила маслянистую слезу, а воющая нота в голосе сделалась почти невыносимой. – И как ты, добрый молодец, ее освободил. Каплю твоей крови дочка мне принесла, чтоб я могла тебя найти да помочь, если с тобой на любой воде беда случится. Я как твою кровь почуяла – сразу и пришла.

– Благодарствую. Только вот я вроде и сам справился.

– Не гневи, Явор Никитич! – скрежетнула рогатая рыбина.

– Я, знаешь ли, тебя не звал, кто ты такая, ведать не ведаю, – ответил я. Страх отпускал, приходила запоздалая злость.

– Я Морская Коза, Ясконтия дочка.

Ясконтий. Я слышал про гигантскую, с остров, животину, на чьей спине растет целый еловый лес, но спрашивать не стал. Ясконтий – создание морское, а до моря прежде надо живым добраться. А побег мой как-то не задался.

– А ты, значит, у Марьи, царицы моря, в подчинении ходишь?

– Нет, Явор Никитич, Марья много чем владеет, конь у нее с островов, что за тысячу верст дальше от Буяна, и все море дотудова ее слушает, а все ж океан велик, и чуда в нем живут великие. Отец мой, Ясконтий, сам себе хозяин, рыба-остров, и я сама себе хозяйка. Я ее рожка не слушаюсь и на волос ее не ловлюсь, а вот детушки мои в сетке с ее волосом запутались.

Так вот оно что за проволока была, сообразил я. На базаре в Синь-Городе когда-то мужик продавал волос, длинный-длинный, рыже-золотой; Засека тогда еще купить хотел – мужик божился, что это Марьи, морской колдуньи, волос и на него рыба сама идет.

– Ну, бывай, Ясконтьевна, – сказал я.

– Ну ла-а-адно-о… – с воем проскрежетала рыба. – Не принимаешь мою отплату. Лады: если еще раз меня позовешь – приду, помогу. Станет тебе худо на реке или на море, капни в воду кровью.

Плыви уже, век бы тебя не видеть и твоей помощи не знать, подумал я.

– Только много, смотри, не лей, я до крови охоча, одурею – тебе же хуже будет.

– Ты мне не грозись, – в сердцах ответил я, пряча наконец нож и надевая цепь на шею. – Надеюсь, не свидимся!

– Как знаешь, а я пообещала. Береги себя, Явор Никитич. Погибель ты на шее носишь, хоть и не свою.

Морская Коза звякнула колокольчиком, нырнула – меня брызгами обдало, а по старице аж вертун пошел, – и пропала, как не было ее.

Настало время уходить. Я не знал, какой такой у Марьи пастух, но зато знал, что коров да овец она не разводит, а вот коней – да. А где пастух, там и стадо.

Болотницы не стало, морок рассеялся, и я легко обогнул старицу и выбрался на высокий луг.

Я думал, не стоит ли мне и вправду встретиться с Марьей.

Говорили, что на островах, где она родилась, кликали ее не Марья, а Марте, а Марьей она уже на этом берегу назвалась, когда выучила первые нужные для торговли слова и стала заплетать волосы в косу на местный лад.

Сказывали, что в бою она удачлива, что кольчугу ее и железную шапку заговорили семь особых старух еще на том краю моря. И что с тех пор свой шлем на людях она никогда не снимает и лица ее за железной личиной никто не видел. Считалось, что заговор защищать-то защищает, да только увечье недалеко вертится, копится да случая ждет.

Марья владела берегом, почитай, полсотни лет, но не старела. Сватались к ней и воины, и князья, и колдуны, да только никого она не приняла. Говорят, сам Бессмертный к ней подъезжал, как колдун к колдунье, да и ему она отказала. Говорили, что он осерчал, и дрались они чуть ли не три дня и три ночи, а после Марья победила его и в цепи заковала. Так он где-то у нее в плену и мается.

Но то, полагал я, сказки. Если в Марьин рог я вполне верил, и в див земных, морских и небесных, и в колдовские диковины, то в бессмертие – нет. Смерть – она такая, от нее можно на время схорониться на теплой печи или даже в заговоренной броне, но если размозжить любой подлунной твари голову – тут никак в живых не остаться. Я в этом был уверен. Мне случалось такое и видеть, и учинять.

– Вор-р-р!.. – зарычал на меня злющий пес, рябой, как соль с углем, когда я подошел к стаду коней, что паслось на диком лугу. Я не ответил, дунул в костяной свисток. Пес прижался к земле, пряча брюхо, и отполз.

Свисток я тоже забрал из Засекиных вещей, тогда же, когда и ларец. Засека всегда любил диковины, а я – нет. Но, если представился случай, отчего не взять?

Я выбрал ближайшую кобылу, белую, только словно грязью забрызганную, с черными кругами ниже вишневых глаз. На моей родине, что осталась далеко отсюда на восход и на полдень, таких кликают четырехглазыми. У нас считается, что животина с пятнами под глазами может видеть мертвых.

Я забрал лошадь себе, как украл или отнял большую часть того, чем владел в этой жизни.

Правил я по старинке, локтями и коленями. Лошадь слушалась.

Луг – зеленая чаша, усыпанная белыми и лиловыми цветами, – остался позади, как и ржание коней, и лай поздно набежавших кобелей.

Я вытащил нож, выбросил. Он шурхнул в листья, воткнулся в землю и пропал из виду. В Марьином лесу нельзя было обретаться с оружием, и я не собирался это правило, кровью писанное, нарушать. У меня и без того хватало забот – я украл лошадь у владелицы этих земель, а до того унес сокровище главаря своей бывшей разбойничьей ватаги.

Я не знал, откуда Засека вернулся однажды, черный, мрачный, с неотмытой кровью на доспехах, что такое с собой привез, что хранил на шее, в небольшом простом железном ларце размером с кулак. Куда ездил несколько раз без ватаги и возвращался угрюмей прежнего.

Приезжали люди какие-то к Засеке, сулили барыши, однажды видел я, как Засека с кем-то рубился, и убил, и закопал под елью за дорогой, ни камня, ни вешки не поставил.

Торопился Засека, дни отмечал в книге, иногда в горизонт смотрел, словно ждал, что за ним рать приедет.

Жадный стал, злой, связался с волшбой, а для меня это, считай, пропал. И однажды, когда обделил он меня долей, я, первостатейный вор все ж таки, забрал у него, спящего, ларец и уехал в ночь.

Я отбросил мысли про Засеку и просто смотрел на лес.

Деревья тут росли так, будто их кто нарочно рассадил, постепенно, ряд за рядом, становясь все выше и толще: от опушки – с запястье толщиной, дальше – уже с крепкую руку. Потом с бедро, ровные-ровные стволы, из земли да в небо. Дневной свет путался где-то в просторных шатрах крон, таял, не долетая до земли.

Раз я увидел старый черный меч с истлевшей уже оплеткой рукояти, воткнутый в пень; в другой раз – засаженный в дерево топор, считай, новый – кто-то здесь ехал или шел совсем недавно. Оставалось гадать, какой дорогой выбрались из леса те, кто здесь свое железо оставил; да и выбрались ли. Впрочем, я и сам не собирался возвращаться этим путем.

Деревья вокруг стали попадаться с мое тулово, немалое такое тулово рослого мужика. Потом пошли в обхват. Дальше в два. В три.

И тут лошадь встала, закрутила шеей и начала сдавать назад, крутясь и брыкаясь.

– Да что ж ты, волчья сыть, м-м-мертвого увидела, что ли?! – заругался я сквозь сжатые зубы.

Впервые я подумал, что не надо было в эту сторону ехать, далось мне это море, будто больше схорониться негде.

– Воронье мясо, куда, куд-да!

Я пытался удержаться, вцепившись в белую гриву. И хлестнуть ведь нечем, подумал я, – ни батога, ни поводьев.

Я еще раз глянул вперед. Ничего такого, ну, темнота, как и везде, листва да корни, елки голые посохшие.

Я на ходу сломил ветку с сухой липы и ударил лошадь по крупу. Щелкнуло, мертвая сухая ветка разлетелась, кобыла взвилась, и я полетел-таки на землю, приложившись спиной. Дух вышибло.

Лошадь же тряхнула головой и ускакала прочь во все лопатки, взрывая истлевшие до кружева седые и черные листья.

Я встал кое-как, вдыхая горький лесной воздух примятым нутром, сплюнул и выругался от души, в голос.