Костяные часы — страница 70 из 145

Плешивый, сорокапятилетний, толстый и бородатый. Херши протискивается сквозь толпу и, как тисками, сжимает плечо критика:

– Подумать только, Ричард Чизмен! Ах ты старый волосатый педрила! Ну, как ты? Рассказывай!

Чизмен узнает меня и проливает коктейль.

– Какая жалость! – сочувственно восклицаю я. – Прямо на лиловые эспадрильи!

Чизмен улыбается, как человек, которому вот-вот свернут челюсть, – именно это я и мечтаю с ним проделать.

– Крисп!

Не смей называть меня Криспом, долбаный червяк!

– Стилет, который я собирался воткнуть тебе в мозжечок, конфисковали в Хитроу, так что не волнуйся. – Те, что считают себя вхожими в литературные круги, уже кружат возле нас, будто акулы у тонущего круизного лайнера. – Охохонюшки! – Я промакиваю руку Чизмена удачно подвернувшейся салфеткой. – Кстати, ты ведь написал гаденькую рецензию на мой последний роман. Написал ведь, правда?

Чизмен с застывшей улыбкой шипит сквозь зубы:

– Ну, как тебе сказать… – Он поднимает руки вверх, притворно сдаваясь. – Если честно, я уже совершенно не помню, что я там написал и кто из стажеров подправлял рецензию перед тем, как сдать в печать, но если я тебя чем-то обидел или задел, то прошу меня простить.

На этом можно и остановиться, но Судьба требует более эпического отмщения. А кто я такой, чтобы противостоять требованиям Судьбы? Я поворачиваюсь к собравшимся зевакам:

– Что ж, давайте поговорим начистоту. Когда появилась рецензия Ричарда на «Эхо должно умереть», меня спрашивали: «Каково вам это читать?» Сперва я отвечал: «А каково было бы вам, если бы вам в лицо плеснули кислотой?» Затем, впрочем, я задумался, какими мотивами руководствовался Ричард. Для менее значительного писателя мотивом стала бы зависть, но Ричард и сам – романист достаточно крупного калибра, так что мелочное злопыхательство тут ни при чем. Я уверен, что Ричард Чизмен всей душой любит литературу, а потому считает своим долгом говорить о ней правду – какой она ему самому представляется. И знаете, что я скажу? Браво, Ричард! Пусть ты и дал неверную оценку моему последнему роману, но именно ты, – я хлопаю его по плечу, прикрытому рубашкой с рюшами, – являешь собой истинный бастион защиты от вздымающейся все выше волны лизоблюдства в среде литературной критики. И – заявляю это при свидетелях! – в моей душе нет ни грамма враждебности по отношению к моему другу Ричарду Чизмену. Особенно если он быстренько принесет нам обоим по большому мохито! Ну-ка, pronto, pronto[76], шелудивый лгунишка, убогий писака!

Улыбки! Аплодисменты! Мы с Чизменом обмениваемся ублюдочным подобием цивильного рукопожатия и «дай пять».

– Ты меня тоже неслабо приложил в Хей-он-Уай, Крисп. – На его лбу блестит испарина. – Ну, когда обозвал завистливой феечкой. Ладно, я схожу за мохито.

– Я буду на балконе, – говорю я, – там прохладнее.

Меня мгновенно обступают какие-то ничтожества, всерьез полагающие, что я дам себе труд запомнить их имена и лица. Все восхваляют мое благородство и великодушие. Я благородно и великодушно принимаю похвалу. Сообщение о нравственном превосходстве Криспина Херши стремительно разлетится по «Твиттеру», а значит, станет правдой. Через балконную дверь с дальнего конца площади доносится крик Деймона Макниша: «Te amo, Cartagena!»[77]


Наконец на бис исполнена последняя композиция; VIP-персон и писателей рассаживают в двадцать бронированных полноприводных лимузинов и везут на президентскую виллу. Вой полицейских сирен сметает с улиц машины и пешеходов, огни светофоров остаются без внимания, и мы несемся по ночной Картахене. Мне в попутчики достаются драматург из Бутана, не говорящий по-английски, и пара болгарских кинорежиссеров, обменивающихся какими-то гнусными, но смешными лимериками на родном языке. Сквозь затемненные стекла лимузина гляжу на ночной рынок, анархического вида автобусную станцию, многоквартирные дома в пятнах пота, какие-то забегаловки, на уличных торговцев с худощавыми обнаженными торсами и лотками сигарет, подвешенными к шейным ремешкам. Международный капитализм не проявляет милости к этим людям с невозмутимыми лицами. Интересно, что думают о нас колумбийские пролетарии? Где они ночуют, что едят, о чем мечтают? Каждый из бронированных, изготовленных в Америке лимузинов стоит гораздо больше, чем уличный торговец заработает за всю свою жизнь. Не знаю. Если пятидесятилетнего британского романиста, слабака и коротышку, выбросят на обочину в одном из бедняцких районов Картахены, то я ему не завидую.


Президентская вилла близ военной школы строго охраняется. Прием al fresco[78] в ухоженном, залитом светом саду; слуги в отглаженной до хруста форме разносят закуски и напитки, а джаз-ансамбль играет нечто в стиле Стэна Гетца. Бортики плавательного бассейна уставлены рядами свечей, и я на него просто смотреть не могу, сразу представляется, что там плавает труп какого-то политика. Послов, будто на приеме, окружают группы людей, как стайки мальчишек во дворе. Британский посол тоже здесь. Он моложе меня. Теперь, когда в Министерстве иностранных дел воцарилась меритократия, сотрудники дипломатического корпуса утратили и грэм-гриновскую загадочность, и романтический флер, о них даже писать неинтересно. Вид на залив впечатляет: южноамериканская ночь скрывает захламленную прибрежную полосу, а барочный полумесяц завис над полнозвездной, словно бы спермоносной, рекой Млечного Пути. Сам президент в Вашингтоне, вытягивает из американцев доллары на «войну с наркотиками» – приложим усилия, господа! – но его супруга с гарвардским дипломом и сыновья, демонстрирующие величие ортодонтического искусства, деловито завоевывают сердца и умы гостей на благо семейного бизнеса. Криспин Херши самым свинским образом, как ни прискорбно в этом признаваться, любопытствует, а нет ли где-нибудь в океане особого места заключения, куда отправляют уродливых колумбийских женщин, потому что мне пока не довелось увидеть ни одной. Стоит ли дерзнуть, любезный читатель? Мое обручальное кольцо за шесть тысяч миль отсюда, в ящике комода, где пылится крайне редко открываемая упаковка «брачных» презервативов с почти истекшим сроком хранения. Но если я и чувствую себя куда менее женатым, чем в любой другой момент супружеской жизни, то это, безусловно, дело рук Зои, а я тут совершенно ни при чем, что ясно любому беспристрастному свидетелю. На самом деле, будь Зои моим работодателем, а я – ее работником, у меня были бы все основания подать на нее в суд за то, что она вынудила меня оставить занимаемую должность. А с какой жестокостью она и все ее семейство подвергли меня остракизму во время рождественских каникул? Даже три месяца спустя, после третьего бокала шампанского, глядя на Южный Крест и наслаждаясь благодатным двадцатиградусным теплом, я невольно ежусь от озноба…


…Зои и девочки улетели в Монреаль, как только начались каникулы, что дало мне возможность целую неделю спокойно работать над новой книгой – черной комедией о шарлатане-экстрасенсе, который якобы узрел Пресвятую Деву Марию на литературном фестивале в Хей-он-Уай. Это одно из трех-четырех моих лучших произведений. Но, к сожалению, за эту неделю семейству Зои удалось убедить Джуно и Анаис в культурном превосходстве франкофонного мира. Когда 23 декабря в нашу утремонтскую квартирку прибыл я, девочки снисходили до общения по-английски, только если я им это приказывал. Зои втрое увеличила сумму, выделяемую им на покупку всяких компьютерных игр при условии, что они будут играть только en français[79]; а ее сестрица потащила своих дочерей и наших девочек на рождественский показ мод – естественно, тоже на французском, а потом на концерт какого-то франкофонного тинейджерского бой-бэнда. Культурный подкуп по высшему разряду! В ответ на мои возражения Зои заявила: «Видишь ли, Криспин, нашим девочкам необходимо расширить культурные горизонты и прикоснуться к семейным корням. Меня очень удивляет и беспокоит твое стремление удержать их в рамках англо-американской монокультуры». А в День подарков, 26 декабря, мы все вместе отправились в боулинг. Евгенически облагодетельствованные Легранжи буквально потеряли дар речи, когда я выбил двадцать очков. Нет, не одним шаром, а за всю треклятую игру. Ну не создан я для боулинга! Я создан для того, чтобы писать книги. А Джуно, откинув волосы со лба, сказала мне: «Папа, мне стыдно на людей смотреть!»


– Кри-и-испин! – Мигель Альварес, редактор моих испаноязычных изданий, улыбается так, будто принес мне подарок. – Кри-и-испин, я принес тебе маленький подарок. Давай отойдем туда, где поменьше народу.

Чувствуя себя персонажем Ирвина Уэлша, следую за Мигелем подальше от шумной толпы к скамье в тени высокой стены у зарослей кактусов.

– Я принес то, что ты просил, Кри-и-испин.

– Премного благодарен. – Я закуриваю.

Мигель вкладывает в карман моего пиджака конвертик размером с кредитную карточку.

– Наслаждайся! Стыдно уезжать из Колумбии, так и не попробовав. Очень чистый, гарантирую. Только знаешь, Кри-и-испин, тут такое дело. Здесь, в Картахене, в интимной обстановке, это позволено. Но вывезти, даже просто принести в аэропорт… – Мигель морщится, красноречиво проводит пальцем по горлу. – Ну, ты понимаешь?

– Мигель, только полный остолоп возьмет наркотики в аэропорт. Не беспокойся. А если что-то останется, спущу в унитаз.

– Замечательно. Осторожность не помешает. Ну, счастливо. Самый лучший в мире.

– А как насчет колумбийского мобильника?

– Да, конечно. – Мой редактор протягивает еще один конверт, который тоже отправляется в карман моего пиджака.

– Спасибо. Смартфоны – прекрасная штука, когда они работают, а если связь плохая, то отправлять эсэмэски лучше по обычному мобильнику.

Мигель чуть склоняет голову, притворно соглашаясь, но тридцать долларов – или сколько там эта штуковина стоит – не большая плата за то, чтобы ублажить анфан-терибля британской словесности.