Костяные часы — страница 84 из 145

вый папаша, как и мой собственный отец, только его фильмы переживут мои перехваленные романы. Одежда измята. Лекция начнется в половине восьмого. Не хочу, чтобы бывшая возлюбленная-испанка бередила мне едва зажившую сердечную рану.

Нет. Никаких разговоров. Я выключаю телефон.


– Моя лекция называется «Немыслимо не мыслить об Исландии». – Зал Дома литературы полон, но многие из двухсот слушателей пришли лишь потому, что не попали на концерт Бонни-Принс-Билли, а часть тех, кто постарше, – поклонники отцовских фильмов. Холли, Ифа и Эрвар, бойфренд Ифы, – единственные мои знакомые в зале – сидят в первом ряду и эманируют дружеские флюиды. – Это сокрушительно выспреннее выражение приписывают Уистену Хью Одену, который якобы изрек его здесь, в Рейкьявике, возможно, с этой самой трибуны, в присутствии ваших родителей, дедушек и бабушек. Оден сказал, что, хотя мысли об Исландии не осеняют его ежечасно или ежедневно, для него «немыслимо не мыслить об Исландии». Какая изысканно загадочная фраза! Почему бы просто не сказать: «Исландия всегда в моих мыслях»? А потому, разумеется, что двойное отрицание – это контрабандист, ловко скрывающий правду и водящий цензоров за нос. И сегодня мне хотелось бы уравновесить это оденовское двойное отрицание, – я торжественно раскрываю левую ладонь, – заявлением о двуединой природе творчества. – Я раскрываю правую ладонь. – Для творчества писателю необходимы две вещи: инструмент для письма и рабочее место, к примеру ручка и стол, или пишущая машинка и кабинет, или лэптоп и «Старбакс» – в принципе, не важно, что именно, потому что перо и рабочее место всего-навсего символы. Символы литературного орудия и литературной традиции. Для письма поэту нужна ручка, но, разумеется, сам он ее не изготавливает. Он ее покупает, берет взаймы, наследует, крадет или еще каким-то образом ею обзаводится. Точно так же поэт творит в рамках некой поэтической традиции, однако сам он ее не создает. Даже когда он разрабатывает принципиально новую поэтику, то опирается на существующую или отталкивается от нее. То есть без Bee Gees не было бы Джонни Роттена. – Мне не удается вызвать никакой реакции у моих исландских слушателей; возможно, слава Sex Pistols не достигла этих северных широт. Холли улыбается, но меня беспокоит ее изможденный, болезненный вид. – Однако вернемся к Одену с его «немыслимо не мыслить». Для меня смысл этой фразы заключается в следующем: инструмент в руке писателя или поэта, творящего на любом из европейских языков, некогда был гусиным пером в руке исландца. И совершенно не важно, известно ли вам это утверждение и разделяете ли вы мою уверенность. Если писатель стремится выразить в своем произведении красоту, правду и боль нашего мира, если хочет раскрыть характер персонажа через диалог и действие, если в художественной форме объединяет в одно целое личное, прошлое и политическое, то он преследует те же цели, что и творцы исландских саг семь, восемь или даже девять столетий назад. Я убежден, что автор «Саги о Ньяле» использовал те же приемы повествования, которые впоследствии применяли Данте и Чосер, Шекспир и Мольер, Виктор Гюго и Диккенс, Халлдор Лакснесс и Вирджиния Вульф, Элис Манро и Юэн Райс. Какие именно? Психологическую сложность, развитие характеров, кульминационное завершение сцен, злодеев с вкраплениями добродетели, героев с примесью злодейства, предвидения и ретроспективы, искусную дезориентацию читателя и так далее. Нет, я не имею в виду, что писателям Античности были неведомы эти приемы, однако… – здесь я отчаянно ставлю на кон и свою репутацию, и репутацию Одена, – исландские саги – это первые в западной культуре творения протороманистов. За полтысячелетия avant la parole[89] саги были первыми в мире романами.

Присутствующие либо слушают меня очень внимательно, либо просто спят с открытыми глазами. Я заглядываю в свои заметки:

– Мы обсудили перо как инструмент писателя. Теперь поговорим о месте. С точки зрения континентальных европейцев, Исландия – некая безлесная каменная глыба, затерянная в студеных северных широтах, где влачат скудное существование триста тысяч человек. На моей памяти Исландия попадала на первые страницы газет и журналов всего четырежды: «тресковые войны» в семидесятые годы прошлого века; саммит Рейгана и Горбачева о контроле стратегических наступательных вооружений; финансово-экономическая катастрофа две тысячи восьмого года и извержение вулкана в две тысячи десятом, когда огромное облако пепла парализовало воздушное сообщение в Европе. Впрочем, любое пространство, как геометрическое, так и политическое, определяется четко очерченными границами. Культура народов Востока поражает воображение многих жителей Запада, а для обитателей южных широт Исландия обладает неотразимой притягательностью, на первый взгляд несопоставимой ни с размерами острова, ни с вкладом исландцев в сокровищницу мировой культуры. Зачарованный этой притягательностью, греческий картограф Пифей, живший примерно в трехсотом году до нашей эры, в знойном солнечном краю на противоположной стороне античного мира, поместил вашу страну на свою карту, назвав ее легендарным островом Туле. Исландия манила и христианских отшельников-ирландцев, бесстрашно бороздивших моря в крошечных лодках-кораклах, и тех, кто в десятом веке бежал от междоусобных распрей в Норвегии. Их потомки создали знаменитые саги. Сэр Джозеф Бэнкс, бесчисленные викторианские естествоиспытатели, под совокупным весом которых затонул бы самый большой драккар, Жюль Верн и даже брат Германа Геринга, замеченный здесь Оденом и Макнисом в тысяча девятьсот тридцать седьмом году, – все они ощущали притягательность Севера, вашего Севера, и для них, как и для Одена, было «немыслимо не мыслить об Исландии».

В зале Дома литературы загораются светильники, похожие на «летающие тарелки».

– Писатели не творят в вакууме. Мы работаем в физическом пространстве – в каком-нибудь помещении, идеалом которого представляется, например, лакснессовский Глюфрастейн. Однако мы также творим и в некой воображаемой среде. Среди ящиков, сундуков, полок и шкафов, набитых и культурным сором, и культурными сокровищами: детскими потешками и колыбельными, мифами и легендами, сказками и баснями – всем тем, что Толкин именовал «компостной кучей», – и всяким личным барахлом: любимыми с детства телепередачами, детскими представлениями о мире, родительскими рассказами, забавным лепетом своих детей и, самое важное, картами. Воображаемыми, мысленными, с четко очерченными границами. А для Одена, как и для многих из нас, самое интересное и увлекательное – это кромки карт…


Холли собирается вернуться в Рай через несколько недель, а с июня живет здесь, в скромно обставленной, просторной и чистенькой съемной квартире: ореховые полы, кремовые стены, из окна вид на калейдоскоп разноцветных крыш у чернильно-черного залива. Точки уличных фонарей в северных сумерках вспыхивают ярче, краски дня меркнут; три круизных лайнера в гавани переливаются огнями, будто три плавучих Лас-Вегаса. На том берегу залива полнеба закрывает длинная, похожая на кита гора, но толком разглядеть ее не удается из-за низкой облачности. Эрвар говорит, что гора называется Эсья, но сам он на нее пока не взбирался, потому что она «вроде как прямо тут, за порогом». Я отчаянно борюсь с неотвязным желанием переехать сюда; неотвязным потому, что оно абсолютно нереалистично: я не вынесу зимы, когда световой день длится не более трех часов. Холли, Ифа, Эрвар и я ужинаем вегетарианской мусакой, выпиваем пару бутылок вина. Меня расспрашивают о моей поездке по Исландии. Ифа рассказывает, как летом работала в археологической экспедиции под Эийльсстадиром, на раскопках поселения десятого века; пытается втянуть дружелюбного молчуна Эрвара в разговор о генетическом картировании всего населения Исландии.

– У восьмидесяти женщин обнаружили ДНК американских индейцев, – говорит Эрвар. – Бесспорное доказательство того, что Винланд из саг – не вымысел, а историческая правда. По женской линии также очень много носителей ирландской ДНК.

Ифа упоминает о мобильном приложении, с помощью которого каждый исландец может узнать, в каких родственных отношениях он состоит с любым из своих соотечественников.

– Очень своевременно, правда? – Она ласково касается руки Эрвара. – Чтобы не маяться наутро, мол, уж не переспал ли я со своей близкой родственницей.

Бедняга краснеет и бормочет что-то о начале концерта. Ифа поясняет, что в Рейкьявике все молодые люди участвуют в каких-нибудь музыкальных группах. Ифа с Эрваром собираются уходить и желают мне bon voyage[90], потому что рано утром я уезжаю. Ифа по-родственному обнимает меня, а Эрвар крепко пожимает мне руку и в последний момент вспоминает, что принес «Сушеные эмбрионы», чтобы взять у меня автограф. Пока Эрвар шнурует ботинки, я пытаюсь придумать что-нибудь остроумное на память о встрече, но ничего путного так и не придумывается.

«Эрвару от Криспина с наилучшими пожеланиями».

Я старательно оттачивал остроумие с тех самых пор, как написал роман «Ванда маслом».

Но как только на все становится наплевать, возникает ощущение небывалой свободы.


Я болтаю ложечкой в чашке, листики мяты кружат, как ярко-зеленые рыбки в чайном водовороте.

– Последним гвоздем в гроб наших с Кармен отношений стала Венеция, – говорю я Холли. – Если я никогда больше не увижу этого города, то умру счастливым.

Холли недоуменно произносит:

– А мне Венеция показалась такой романтичной…

– В том-то и беда! Это же просто невыносимо – красоты до хрена! Юэн Райс называет Венецию «столицей разводов» – и действие одной из лучших своих книг переносит именно туда. Это книга о разводе. В Венеции человеческая натура раскрывается с самой худшей стороны – ты наживаешься на других, а они наживаются за твой счет. Черт меня дернул сделать подобное замечание, когда Кармен зачем-то купила дурацкий дорогущий зонтик, – ну, я такие вещи говорю по двадцать раз на дню, на них не стоит обращать внимания, а она на меня покосилась, мол, на этого старого брюзгу я трачу последние годы своей молодости – и пошла себе через площадь Святого Марка. Одна, естественно.