— Но это же триста пиастров убытка! — бормочет он. — Конечно, можно будет отбить на том платье, итальянском… И ещё на гарнитуре от Фернандеса… Да, извернуться можно…
— Только костюм этот для такого дела не очень, — вставляет Амбросио. — Я бы лично к Господу в таком не отправился.
— Что ты имеешь в виду? — хмурится сеньор Мартин-и-Бенитес.
Амбросио неопределённо пожимает плечами.
Они идут к третьему ряду и там долго и придирчиво осматривают, ощупывают и обсуждают костюм. В конце концов, сходятся на том, что для визита к Господу Богу костюм действительно выглядит простовато, и подкладка у него какая-то уж совсем дешёвая.
Ещё несколько минут уходит на обсуждение другого — за шестьсот пятьдесят пиастров — не модного, строгого, даже сурового, очень-очень чёрного, и никакого блеска, никакой аляповатости, абсолютно никакого легкомыслия. Да, вот в таком костюме можно хоть к Богу, хоть на свадьбу, соглашаются они.
С белой рубашкой всё решается гораздо проще и быстрей. Скромная, простая сорочка которая будет так хорошо освежать и оттенять суровость костюма.
Немного подумав, сеньор Родольфо Мартин-и-Бенитес недрогнувшей рукой присовокупляет к обновкам замечательный галстук от «Рохас-и-Монтельяно» — чёрный, в серую строчку.
— Подарок от магазина, — смущённо объясняет он, боясь показаться излишне сентиментальным. — Всё-таки не каждый день обслуживаешь человека, который… такого клиента, который…
Он спотыкается и умолкает, так и не решившись облечь в слова свою нелёгкую мысль. Но Амбросио понимает, что́ он имел в виду, а потому улыбается и одобрительно кивает.
— Вы очень добрый человек, сеньор Родольфо, — проникновенно произносит он. — Я горжусь, что работаю у вас.
Сеньор Мартин-и-Бенитес смущённо пожимает плечами и отворачивается, растроганный. И думает о том, что зря он, пожалуй, уже третий месяц уклоняется от разговоров о повышении жалованья помощнику. Всё-таки хороший он парень, этот Амбросио, и работник неплохой — не ленив, не глуп, язык ловко подвешен…
Когда они возвращаются (Амбросио с просветлевшим лицом торжественно несёт на вытянутых руках обновки), Хосе Индульхенсио то ли дремлет, то ли уже умер, так и не дождавшись последней своей одёжки.
Слава Господу, жив! — улыбаются они, заслышав посвистывание, которое издаёт нос старика. Смерть открывает сонные глаза, недовольно поглядывает на них, заходится в сухом старческом кашле.
— Вот, отец, — говорит сеньор Родольфо, когда Хосе, захлопав глазами, стряхивает с себя густую дрёму, — примерь-ка вот это.
— А это хороший костюм? — строго спрашивает старик.
— Очень хороший, — кивает Родольфо Мартин-и-Бенитес.
— Тебе понравится, отец, вот увидишь, — добавляет Амбросио.
Когда Хосе Индульхенсио выходит из примерочной в новом чёрном костюме, который, кажется, подобно космической чёрной дыре поглощает свет, падающий с потолка, когда он выходит в сияющей белизной рубашке, разделённой чёрно-серой тропкой воистину прекрасного галстука, когда выходит он из примерочной, и брюки ему как раз по размеру, а пиджак сидит на нём как влитой, можно только ахнуть: до чего же хороший костюм способен преобразить мужчину — даже старика семидесяти трёх лет, готовящегося к смерти! Рост его как будто стал выше, плечи шире, взгляд строже, седина благородней, и даже белесая щетина на небритых щеках цвета старого пергамента не портит впечатления, но лишь придаёт терпкого шарма.
Смерть раскрывает рот от удивления и смотрит на Хосе, как чёрт на икону и, кажется, готова взмахнуть косой прямо сейчас, не дожидаясь заветного часа, нарушив все законы божьи и человеческие, согласно которым она должна дать сеньору Индульхенсио время подготовиться.
По глазам Амбросио, по довольной улыбке сеньора Родольфо старик Хосе сразу понимает, какое впечатление производит. Самому себе он тоже понравился там, в зеркале. Кажется ему, что и Господь не будет пикирован, если он явится к нему в таком виде.
И тем не менее, Хосе полагает нужным спросить:
— Ну, что, как?
— Вел-л-ликолепно! — с воодушевлением взмахивает руками сеньор Мартин-и-Бенитес. — Потрясающе!
— Воистину, — соглашается Амбросио. — Тебя просто не узнать, отец.
— Не узнать? — тут же настораживается Хосе.
Этого-то ему совершенно не нужно. Господь должен сразу понять, кто к нему явился, а не морщить лоб, пытаясь припомнить, где он видел это лицо. Негоже сбивать всевышнего с толку.
— Нет-нет, — торопится Амбросио успокоить старика, — я лишь хотел сказать, что ты теперь настоящий консорт, отец.
— Хоть сейчас на свадьбу, — прочувствованно добавляет сеньор Родольфо.
— Мне не на свадьбу, — ворчливо произносит Хосе.
И что эти двое заладили: свадьба, свадьба?! Что такое свадьба по сравнению с великой минутой исхода из этого мира в мир иной! Что такое свадьба, когда ему предстоит не далее как вечером говорить с Творцом.
— Я помню, отец, прости, — говорит сеньор Родольфо. — Но в таком костюме не стыдно показаться и пред очи господни.
— Воистину, — повторяет Амбросио.
— Ну ладно, значит, беру, — кивает Хосе. — А денег-то достаёт?
— Э-э… в самый раз, в самый раз, — мямлит сеньор Мартин-и-Бенитес.
— Ну и ладно, — подытоживает Хосе, — на том, значит, и порешили.
Покупку ему заворачивают в хрустящую серебристую бумагу с фирменными вензелями и перехватывают бечёвкой. Хосе, разумеется, категорически отвергает идею немедленно переодеться в новый костюм — сначала нужно постричься, помыться, исповедоваться и причаститься. Хозяин с Амбросио провожают его до дверей. Сеньор Мартин-и-Бенитес опрометчиво (привычка, что ты будешь делать!) желает Хосе здравия и надеется почаще видеть его в своём магазине. Амбросио бледнеет, но Хосе не подаёт виду, что заметил оплошность сеньора Родольфо.
— На похороны-то приходите, — говорит он на прощание. — Я заказал Росите поминальный ужин. Вы знаете, какие у неё выходят эмпанады и локро — пальчики оближешь.
— Обязательно, отец, — кивает Амбросио.
— Кхм… конечно, конечно, — соглашается сеньор Родольфо Мартин-и-Бенитес, который несмотря ни на что уверен, что свадьба лучше похорон и не собирается делать вид, что кто-нибудь сможет убедить его в обратном.
Торжественно неся свёрток под мышкой, Хосе выходит на пустынную улицу Сан-Рохелио и неспешно направляется в парикмахерскую. Спешить ему некуда. Никогда в жизни никуда не спешил, а теперь и подавно не собирается. До захода солнца времени полно. Смерть плетётся за ним, позади и чуть сбоку, держа косу наготове на плече. Она изнывает от жары и ждёт не дождётся вечера.
Карло Модесте, цирюльник, надвинув на глаза шляпу, дремлет на скамеечке у входа.
— У тебя что, уже сиеста, Карло? — будит его сеньор Индульхенсио.
Карло Модесте значительно моложе Хосе — ему всего-то шестьдесят пять или шесть, но выглядит он старше: маленький, лысенький, сухонький, так и кажется, что при малейшем его движении раздастся треск и скрежет заржавевших от времени костей. Однако вид обманчив — сеньор Модесте этакий живчик и говорун, который, если его вовремя не остановить, будет трещать без умолку языком, а не костями. Сколько Хосе себя помнит, Карло всегда был цирюльником, но так и не научился им быть. Сколько крови пустил он клиентам за долгие годы — одному Господу ведомо, и только Он знает, как при этом умудрился незадачливый парикмахер сохранить клиентуру. Раз за разом приходили в эту парикмахерскую хмурые мужчины, готовые ко всему, и чинно ждали в душном предбаннике своей очереди на кровопролитие и прислушивались к несмолкающему трещанию Карло Модесте и вздрагивали, заслышав шипение страдальца в кресле, которому не очень острая бритва сдирала подбородок. «Чёрт побери, Карло, когда ты наточишь эту адову бритву?!» — доносилось из зала. Мужчины с застывшими лицами избегали взглядов друг друга и лишь руки их невольно тянулись к лицу, чтобы коснуться колючих щёк и наверняка убедиться в неизбежности муки. И тем не менее, раз за разом и день за днём приходили они к цирюльне Карло Модесте, чтобы сидеть в душном предбаннике, потеть, слушать шипение очередного страдальца и ждать своей очереди на экзекуцию. Такова сила привычки — единственная сила, что властвует над человеком безраздельно. Уходит и самая пылкая любовь, уходят годы, уходит молодость, уходит всё, а привычка — остаётся.
— Семьдесят три — не так уж плохо, — говорит Карло Модесте. — Мне поди и до семидесяти не дотянуть. А полента[1] будет?
— Конечно будет, — отвечает Хосе. — Какие же поминки без поленты.
Обрезанные, седые и жёсткие как проволока волосы падают на плечи Хосе, покрытые белой салфеткой, падают на пол, пристают к фартуку цирюльника. Хосе смотрит на них без грусти и сожаления, как на прошлогоднюю листву. Машинка у Карло Модесте такая же старая, как и её хозяин, такая же беззубая и безалаберная — она безбожно дёргает и рвёт. Хосе крепится, не позволяя себе замечаний под руку, он знает: стрижка — это далеко не самое страшное, что может сделать сеньор Модесте с человеком.
— У Роситы выходит лучшая полента в Арранконе, — говорит Карло. — Она добавляет в неё домашний сыр или творог. А масла кладёт столько, что прямо сочится. Но всё-таки зря ты решил помирать, торопишься, как по мне. Запросто мог бы ещё лет пять покоптить.
Смерть, притулившаяся на стуле в углу душного предбанника, при этих словах неприязненно смотрит на парикмахера и сердито бормочет что-то себе под нос. И в самом деле, надо сказать, люди порой берутся рассуждать о вещах, не только ни в какой степени от них не зависящих, но даже и не поддающихся их разумению.
— Время моё пришло, — возражает Хосе Индульхенсио. — Тут ничего не поделаешь.
На этот раз Смерть одобрительно кивает.