Костюм за сто пиастров — страница 3 из 5

    — Это да, — соглашается Карло Модесте, — это дело такое: коли наступил твой час, так уж не отвертишься. — И вздыхает, замерев на мгновение с машинкой в одной руке и расчёской в другой, чтобы изречь не без пафоса: — Такова юдоль человеческая.

    — Чем меньше становится у меня зубов, тем больше я люблю поленту, — продолжает цирюльник, берясь за бритву, чтобы подбрить клиенту шею. — Раньше безумно любил асадо[2], мог целого быка съесть за раз, а теперь — как-то всё больше поленту. Даже странно.

    — Вкусы с возрастом меняются, — говорит Хосе, словно не замечая иронии.

    — Это верно, — с улыбкой соглашается Карло Модесте, в свою очередь прекрасно распознав иронию в словах Хосе. — А это у тебя, значит, костюм в свёртке?

    — Костюм, рубашка и галстук. За галстук я ничего не платил, Родольфо дал мне его в подарок, как ценному клиенту.

    — Покажешь?

    После того как Карло Модесте стряхивает с шеи Хосе последние седые волоски, потом бреет его, умудрившись порезать всего один раз, да и то почти незаметно, потом опрыскивает его волосы и щёки одеколоном «Каса Реаль», сеньор Индульхенсио разворачивает свёрток и демонстрирует ему покупки.

    — А ну-ка прикинь, хочу на тебе посмотреть, — говорит Карло.

    — Волос насыплется, колоть будет, — возрожает Хосе. — А мне в нём ещё лежать и лежать.

    — Прикинь, — настаивает цирюльник. — Я тебя чистой салфеткой оберну.

    Даже белая в синюю полоску салфетка, наброшенная на голову и шею, не портит впечатления от пиджака и галстука, приложенного к груди. Сеньор Модесте оглядывает Хосе, одобрительно прицокивая языком.

    — В таком только под венец идти, а не помирать, — выносит он свой вердикт.

    Сеньор Индульхенсио не подаёт виду, что замечание цирюльника задело его. Что они все про венец да про венец! У человека торжественный день, он, можно сказать, последние часы проводит в этой «юдоли», у ног его уже золотится пыль последней дороги, уже ветерок, слетевший с гор по ту сторону мира, касается его лба, холодит, а им всё нипочём, толкуют про какую-то свадьбу.

    Он молча снимает пиджак, аккуратно упаковывает его обратно в серебристую бумагу, оборачивает бечёвкой. С недовольным видом сунув в руку Карло традиционные пять пиастров, прощается сквозь зубы и выходит.

    Только уже отойдя на двадцать шагов, понимает, что негоже так расставаться с человеком, которого и не увидишь больше никогда. В конце-то концов, ничего плохого Карло ему не сказал и не сделал; в конце концов, ему, как и любому другому, трудно понять тебя, стоящего на перекрёстке двух дорог. А тебе, стоящему на перекрёстке, на пороге смерти, следует быть чуть мудрее, чуть терпимей к недостаткам тех, кто остаётся по эту сторону, тебе следует быть чуть проще.

    Застыдив себя окончательно, Хосе Индульхенсио вдруг останавливается посреди дороги (слава богу, улица пуста и никто, кроме Смерти, его не видит), поворачивается и идёт обратно. Смерть, досадливо вздохнув и чертыхаясь сквозь зубы, плетётся следом.

    — Что? — встречает вопросом Карло Модесте, уже снова усевшийся на свою лавочку и готовый задремать. — Галстук забыл?

    — Ничего не забыл, — бурчит Хосе. — Хотел сказать… Ты хороший цирюльник, Карло. Хоть ты и можешь иногда кровь пустить человеку, но рука у тебя лёгкая, мастер ты хоть куда.

    Карло Модесте пожимает плечами.

    — Спасибо на добром слове, — говорит он. — Тут ты в точку попал, я не чета этому вертопраху Руису или неумехе Дельгадо, потому и клиент ко мне косяком прёт.

    Хосе Индульхенсио порывается было возразить, что к Руису-то клиент идёт гораздо гуще, потому как он мясо с него, с клиента то есть, ломтями не срезает, и бритва у него всегда отточена, и машинка новенькая, немецкая — но вовремя спохватывается.

    — Ну и ладно, — бормочет он. — Сказал, что хотел, пойду, пожалуй. Помыться мне ещё надо.

    — Ты заходи, старина, — бросает ему вслед Карло, снова опуская шляпу на глаза. — Уж тебя я завсегда обслужу по высшему разряду.

    Смерть за спиной Хосе то ли кашляет, то ли смеётся. Или плачет?.. Да нет, чего ей плакать.

    Близится сиеста. Улицы, и до того безлюдные, теперь вовсе то ли уснули, то ли умерли, и тают, тают в солнечном мареве. Накалённая мостовая пышет жаром. Пальмы по краям дороги не шелохнутся. Не слышно птиц, не слышно людей, не слышно божьего дыхания, только доносится откуда-то хрипловатый голос граммофона да тихонько журчит питьевой фонтанчик возле белой резной скамейки.

    Сеньор Индульхенсио идёт в бани и думает о том, что совершенно напрасно Карло Модесте надушил ему щёки и голову — ведь всё равно сейчас всё смоется. Конечно, за одеколон отдельно не платишь ни сентимо, да и удовольствие от бритья без него совсем не то, но… жалко же.

    Банщик, сеньор Грегорио Висенте, встречает его в прохладной раздевалке могучим храпом. Бани пусты. В будний день, да ещё в сиесту, разве что умалишённому придёт в голову пойти помыться. Ну или человеку, собирающемуся на тот свет, как сеньор Индульхенсио.

    Разбуженный, Грегорио некоторое время не сводит с лица Хосе недоуменного и непонимающего взгляда, потом говорит хриплым со сна голосом:

    — Будь я проклят, если мне это не снится.

    — До чего же грязный у тебя язык, — качает головой Хосе Индульхенсио. — Да что же ты всё время сыплешь проклятьями, Грегорио Висенте?

    — Не учи меня жизни, сопляк, — бормочет сеньор Висенте, поднимаясь, садясь на скамье и потирая глаза. — Нет, похоже, ты мне не снишься, узнаю твоё занудство, Жосе Индушенсио.

    Сеньор Грегорио Висенте родился где-то на севере, ближе к Бразилии. Сколько Хосе помнит его, то есть лет пятьдесят, не меньше, Грегорио всегда жил в Арранконе, но при этом он упрямо разговаривает на жужжащем и чирикающем испанском провинций Камедано и Десаленас: Хосе Индульхенсио он называет не иначе как Жосе Индушенсио, вместо «охо» говорит «ожо», а вместо «тимбре» — «чимбре». Кроме того, всех обитателей низины он зовёт вакеро[3] — будь то водитель такси Атанасио Парра, жандарм Энрике Москотес по прозвищу Лулу́, цирюльник Карло Модесте или алькальд города Арранкона сеньор Хавьер Рубио Касарес — все они, с точки зрения старика Грегорио, пастухи-вакеро и иначе он к ним не обращается, в каком бы настроении ни был. «Чтоб тебя черти в аду так брили, вакеро! — говорит он цирюльнику Карло Модесте, когда тот срезает ему кусочек щеки. — Будь вовеки проклят тот день, когда ты решил, что хватит уже тебе крутить коровьи хвосты и подался в брадобреи!» — «Послушай, вакеро, — ворчит он в сторону алькальда Хавьера Рубио Касареса, сделавшего неверный ход в кариоке[4], — теперь я понимаю, почему в Арранконе нет и никогда не будет порядка. Откуда взяться порядку, если алькальд не умеет даже посчитать очки в картах». — «Знаешь, вакеро…» — говорит он Хосе Индульхенсио…

    — Знаешь, вакеро, — говорит сеньор Грегорио, после того как они, оба чистые, освежённые прохладной водой из Медоны, присели отдохнуть на скамье, — знаешь, вакеро, — говорит он, — помереть — дело немудрёное, но ты же, кажется, молокосос ещё — много ли ты понял о жизни, чтобы помышлять о смерти…

    Смерть смотрит на этого старика, разменявшего девятый десяток, с профессиональным интересом. Она даже отставляет косу, достаёт откуда-то из-под хитона потрёпанную записную книжку с карандашом и, высунув от усердия язык, что-то записывает.

    — Рано или поздно мы все умрём, — отвечает Хосе Индульхенсио, — и те, кто ничего не понял в жизни, и те, кто вычерпал её до донышка.

    — Осознание того, что смерть неизбежна, есть побочный эффект разума, старина, — говорит Грегорио на своём вредном жужжащем испанском. — Животное ни одной минуты не задумывается о будущем и его конце, а человек почти всю свою жизнь живёт в ожидании смерти.

    — Ну нет, я никогда её не ждал, — возражает Хосе Индульхенсио.

    — Конечно, но всегда знал, что однажды она придёт за тобой.

    — Это да, — упрямится Хосе, — но никогда почти не думал об этом и не вспоминал. Ну, лет до семидесяти — точно.

    — Так какого же рожна ты вспомнил о ней сейчас? — сердится сеньор Висенте на глупое упрямство своего собеседника, отказывающегося понять всю философскую глубину рекомого.

    Хосе Индульхенсио пожимает плечами:

    — Знать, пришло время.

    — Чёртов вакеро, тебе и вправду пора, если твои мозги так высохли, что ты не можешь понять простейшей мысли! — злится Грегорио Висенте.

    Но ведь правда, ему стоило бы учесть, что мысли его не всегда понятны вот так сразу, с наскока. Тем более что выражает он их туманно и на хитром испанском, к которому ещё надо привыкнуть. И многого не договаривает, полагая, что его должны понимать с полуслова.

    — Я и говорю: пора, — соглашается Хосе Индульхенсио.

    Наступает тишина, в продолжение которой слышно только как размеренно капает из крана в мойке вода да лениво перекрикиваются в патио попугаи.

    — Значит, ты окончательно решил? — вопрошает наконец сеньор Висенте.

    — Выходит так, — кивает Хосе Индульхенсио.

    — Ну что ж… — банщик поднимается и уходит в свою каморку.

    Он отсутствует довольно долго, так что Хосе Индульхенсио, сочтя разговор внезапно оконченным — а это в духе старика Грегорио, — уже подумывает уйти. Но едва он тянется к свёртку с костюмом, как возвращается сеньор Висенте и ставит на стол поднос, а на нём красуется бутылка «Москенто Рохо», на нём посверкивают боками два бордоских бокала, на нём потеет сыр, истекают маслом сардины и переливается разными цветами горка овощей. Задремавшая было Смерть, выпрямляется на скамье, и с досадой пристукивает в пол древком косы.

    — Я тебе так скажу, вакеро, — улыбается Грегорио Висенте, — напоследок нужно выпить. Может быть даже, хорошенько надраться. В кои-то веки ещё попробуешь этого дивного вина.