В Пале-Эгалите, бывшем Пале-Рояле, налаживалась обычная жизнь. Войска, простояв здесь лагерем несколько дней, вернулись в казармы. Девицы снова, как встарь, заклубились между колонн галереи. У их клиентов, склонных к самым экстравагантным фантазиям, был богатый выбор. Переполненные рестораны отказывали посетителям — мест не хватало. Игорные залы не пустели. Спекулянты торговали столовым серебром и всем, чем угодно. Одно лишь «Кафе де Шартр» изменило свое лицо. Мюскадены-ультрароялисты больше не вернулись сюда, свои диванчики они оставили тем, кому для того, чтобы выделяться из толпы заурядностей, хватало модных нарядов и экстравагантных ужимок. Эти последние изъяснялись вычурным языком, подражали сюсюканью певца Гара и получили прозвище «невероятные», которое сами произносили как «невейойатные», ибо грубые звуки вроде «р» царапали их нежные горлышки. Они усугубили все то утрированное, что было в манерах и арсенале мюскаденов: томно ворковали, прятали мордочки в пышнейшие муслиновые галстуки, взбивали волосы, носили несуразно длинные фалды и столь узкие кюлоты, что, того гляди, затрещат и лопнут. Что до дам, так называемых «чудесниц», они щеголяли в открытых платьях, сорочках из тонкого батиста, розовых, в цвет их кожи, панталончиках и светлых париках, поверх которых носили шляпы с круглым широким козырьком.
Возвратясь к скромным рединготам, Сент-Обен находил смешными новые склонности своих былых друзей; если ему и случалось, проходя мимо, посматривать в окна «Кафе де Шартр», то к ним туда он больше не заходил. После кровавых событий вандемьера ему стало противно столь вопиющее легкомыслие. Однажды, прогуливаясь в тех местах под руку с мюскаденом Давенном, тоже, подобно ему, успевшим вовремя ускользнуть из церкви Святого Роха, он объяснил ему, что нелепая смерть Дюссо отвратила его от политики, он стал пассивен, готов отойти от былых убеждений, более не подкрепляемых дружбой. «В сравнении с вечными звездами, — сказал он, — наши жизни большого значения не имеют». По дороге к театру Фавар они заспорили, один был разочарован, другой еще горел желанием послужить делу короля:
— Мы победим, Сент-Обен. Пушкам Барраса не дано уничтожить всех роялистов. Вот послушай: на этих днях из Оксера приплыла большая посудина с пассажирами, они танцевали на палубе, водили хоровод и пели. Хочешь знать, какой был припев? «Мы скоро увидим Бурбонов на троне!»
— Твой оптимизм не помешал тебе получить приказ о мобилизации.
— Я не дамся, солдатам меня не взять.
— Ты так полагаешь? Они теперь уже не склонны шутить. Если Конвент сперва месяц за месяцем набивал тюрьмы мюскаденами, потом отпустил их восвояси, не загнал в казармы, это ведь потому, что ему недоставало хватки и воли. Но с тех пор как в Париже обосновалась армия, уклоняющихся от военной службы ловят и забривают все чаще, причем генерал Буонапарте следит, чтобы их отправляли в приграничные гарнизоны.
Давенн об этом знал, но значения особого не придал:
— Я не пойду в их армию, Сент-Обен. Говорят, дезертирство в ее рядах растет, равно как и ее нищета, а еще — что австрийцы отбросили войска Конвента за Рейн…
— Ну, я слышал обратное.
— Пропаганда!
— Ты собрался в изгнание?
— Да, в Вандею, к нашим. Давай отправимся вместе, у меня есть адреса.
В меблирашках на улице Сен-Доминик какой-то англичанин вербовал в рекруты уклоняющихся от армии юнцов, суля жалованье — луидор в день. Давенн попытался убедить своего друга, что это лучший выход:
— А что ты станешь делать, когда солдаты придут за тобой? Безропотно напялишь их синий мундир?
— Они не сунутся за мной к депутату.
— Шутишь! Мы все значимся в их списках. Они для каждого уже и полк выбрали, они тебя силой туда потащат.
— Что ж, спрячусь где-нибудь за городом. У Делормеля там дома.
— Ты ему доверяешь, этому своему толстяку-депутату?
Сент-Обен ничего не ответил, он задумался было о Розали, как вдруг целая череда взрывов заставила его вздрогнуть. Под насмешливым взглядом часового, прислонившегося к решетке аркад, Давенн размахивал тростью, грозя отдубасить сорванцов, которые бросали петарды под ноги прохожим, но мальчишки уже улепетнули в глубь парка, смешавшись с толпой гуляющих.
— Шум этого сорта меня ужасно нервирует, — буркнул Давенн раздраженно.
— В Вандее ты еще не такого наслушаешься. Ну, мы пришли, сейчас поднимут занавес. Поспешим, не то пропустим начало.
И Сент-Обен снова взял его под руку.
Перед театром на улице Фавар толпился народ. Дело было не в пьесе — довольно посредственной драме «Филипп и Жоржетта». Театралы собрались потому, что двух занятых в ней актеров, ранее уклонявшихся от воинской повинности, должны были отправить в Рейнскую армию: Эльвью и Гаводон, так звали лицедеев, уже получили повестки.
— Мои часы!
Несмотря на усиленную охрану и агентов в штатском, воры использовали толчею по-своему: шарили по карманам и кошелькам, умыкали бумажники, даже шляпу стянули прямо у караульного с головы. В зале публика гудела, распалялась, толкуя о насильственном рекрутском наборе, проклинала Конвент. Когда один из двух пресловутых актеров вышел на подмостки, его едва можно было расслышать — рукоплескания заглушали голос. А самая незначительная реплика внезапно обретала двойной смысл:
— А этот юный Бонфуа, с ним что сталось?
— Отправился искать счастья в дальней стороне.
— В Вандее? — крикнул какой-то зритель, и зал устроил ему овацию.
Давенн оглянулся на своего спутника и сообщил вполголоса:
— Гаводон завтра поутру уедет со мной в нантском дилижансе. У тебя остается еще несколько часов, чтобы решиться. Роялистское агентство оплатит путешествие.
Буонапарте принялся заботливо лепить свой образ. Когда, верный старинной дружбе, он посещал мадам Пермон, которая после кончины мужа, умершего от мозговой горячки, переселилась в скромный домик на шоссе д’Антен, генерал раздавал беднякам с улицы Сен-Николя, которым она покровительствовала, дрова и хлеб из армейских запасов. Однажды, когда он в шляпе с пером и натертых воском сапогах вышел из своей новенькой кареты с гербами Республики, его окликнула женщина: «Гражданин офицер, у меня ничего больше нет! Я утоплюсь вместе с детьми, да, с теми пятью, что у меня остались!» Ее звали Марианна Гюве, в руках она держала мертвого ребенка. Дитя погибло от голода. Ее муж, кровельщик, разбился насмерть, когда чинил крышу дворца Тюильри. Буонапарте сунул ей пачку обесцененных ассигнатов. Позже, сидя в зелено-белой гостиной семейства Пермон, генерал с озабоченным видом произнес:
— Этой женщине нужно предоставить небольшую пенсию. Вы не могли бы справиться поточнее, как с ней обстоит дело?
В другие дни Буонапарте навещал мадам Пермон в ее ложе в театре Фейдо, который она по совету врача посещала регулярно: ей было необходимо рассеяться. Однажды субботним вечером, ужиная в компании мадам Пермон, он в общих чертах наметил планы сближения их семейств:
— Не пора ли вашему сыну жениться?
— Это зависит от него и только от него, — отвечала она.
— Профессия у него есть.
— Он пока всего лишь ученик Ораса Верне, в живописи он делает самые первые шаги…
— Но он говорит на четырех языках, весьма искусно играет на арфе, сочиняет стихи…
На уме у Буонапарте в первую очередь были десять тысяч ливров ренты, причитавшиеся молодому человеку, и он предложил женить его на Полине:
— У моей сестры ничего нет, но на том посту, который я занимаю, я смогу обеспечить вашему сыну хорошее место.
— Мы спросим его, Наполеон.
— А Лора, ваша дочь? Ее можно бы выдать за Луи. Или даже за Жерома.
— Жерома? Но ваш брат еще ребенок. И Лора тоже. Вы сегодня всех готовы поженить!
Немного сконфуженный, Буонапарте засмеялся. Поцеловал руку мадам Пермон и добавил:
— А мы?
— Что — «мы», Наполеон?
— Не пожениться ли нам?
Удивленная, ошарашенная, мадам Пермон расхохоталась и, вытирая слезы, насилу проговорила:
— Вы шутите?
— Ни в малейшей степени.
— Мой бедный муж умер всего две недели назад…
— Вот и давайте, как только истечет срок приличествующего траура, начнем слияние семей с нашего брака.
— Мой дорогой Наполеон, я гожусь вам в матери.
— Подумайте хотя бы.
— Тут и думать нечего!
И она снова покатилась со смеху.
Задетый за живое, крайне раздраженный, Буонапарте вышел из комнаты. Оставшись наедине с дочкой, мадам Пермон сказала ей:
— Видишь, Лоретта, у твоего-то Кота в сапогах на месте сердца — желудок.
Баррас был щедр, а Роза де Богарне крайне расточительна. Он оплачивал учение великовозрастных детей виконтессы, которых она сплавила с глаз долой, чтобы казаться моложе. Эжена пристроили в так называемый Ирландский коллеж, издавна обосновавшийся в Сен-Жермен-де-Пре, Гортензию — к бывшей камеристке королевы мадам Кампан. В армейском фургоне Баррас посылал дичь и домашнюю птицу к столу в Круасси, в дом, который Роза снимала у своих друзей, наезжая туда не чаще чем раз в неделю, исключительно затем, чтобы принимать там его. Добирался туда Баррас верхом в сопровождении жандармов. При каждом его визите она жаловалась на скудость средств, посылала к соседям, прося одолжить то посуду, то бокалы. Там она чувствовала себя слишком оторванной от Парижа, а в ее апартаментах на Университетской улице ей было тесно. Именно поэтому, не желая киснуть в такой ужасной дали, она предыдущим летом обосновалась на северной окраине столицы. Ту недавно замощенную улицу, чье первоначальное название «Шантрель» (так называется одна из скрипичных струн), переиначили в «Шантрен» («Голосистую»), имея в виду лягушачьи хоры на былых болотах, исчезнувших, когда туда пришел город. Некая танцовщица из Оперы, только что покинувшая своего любовника, знаменитого актера Тальма, сдавала внаем двухэтажный особняк с мансардами под самой крышей, каретным сараем, конюшней, которая требовалась Розе для двух подаренных Баррасом лошадей, и садиком. Итак, виконтесса эту виллу сняла.