Котел. Книга первая — страница 32 из 38

Он вырезал зубцы на кольце коры, посадил кольцо на малиновую шевелюру татарника.

— Король… Французский король Филипп Четвертый Красивый.

«Король, король… На муравья обратил внимание, на татарник. Приехала я или не приехала?»

Зарделись, словно напекло солнцем, щеки. Приложила к ним ладошки, но жа́ра не уняла. Разобиделась на Андрюшу еще сильней, невольно потерла кулаками веки.

Он бросился к ней.

— В глаз попало?

— Да.

— Есть платочек?

— Не сумеешь.

— Сумею, Наточка.

— Пожалуйста, без уменьшительно-ласкательных суффиксов. Тургеневский сахарок. Кажется, соринка. Проморгалась.

— Обманщица.

Она засмеялась и протянула Андрюше корзину.

Он тоже засмеялся и взял корзину.

— Ты-то что смеешься?

— Хитрая ты, — вот что. Хитрая и умная.

— Хитрая? Может быть. Умная? Чего нет, того нет.

— Я же сказал: хитрая. Хитришь: пусть, мол, докажет, что я умная. Между прочим, Тургенева ты зря ущипнула.

— Привычка с детского садика. Мешают драться, поневоле научишься щипаться.

— Зато на гитаре легче научиться.

— Ненавижу гнаться за модой.

— Противно?

— Как бы мне бы не походить бы на самого себя бы.

— А почему-то со штамповкой не борются.

— Удобно, выгодно, надежно. Андрюшечкин, слушай, а ведь тебе в армию скоро.

— Мое спасение.

— И мое горе.

— Из-за того, что девчонок не призывают?

— Бредим казармами круглые сутки подряд.

— Тогда… Не понимаю.

— Не раньше дойдет, чем свет от созвездия Волопаса.

— У меня вязкий русский ум.

— Чей, в таком случае, мой ум?

— Ты любишь звезды, волосы твои пепельные, каких на земле почти нет, — значит, ты из космоса и у тебя ум световой, а то и сверхсветовой.

— В смысле скорости и света одновременно? Все равно, Андрюш.

Дорога обогнула колок, матово светивший из глубины стволами берез, соскользнула в тень вязов, оттуда, перебежав через гремучий брод, вскарабкалась на крутой берег. Дальше она рассекала ржаное поле.

Перед входом в рожь лежала, скрутившись, коричневая, лоснившаяся красным, сиреневым змея.

Натка не испугалась: она не из трусливых. Просто вдруг ее словно прознобило. Так бы и накинула на плечи мамину пуховую шаль. И не от страха — оттого, что не где-нибудь, а перед самым входом в рожь, будто какой-нибудь Кощей Бессмертный, змея сторожила дорогу. Змеиный глаз блестел, как оплавлялся. Смоляной струйкой между челюстями протачивался раздвоенный язычок.

Андрюша еще не заметил змею, и Натка сказала:

— Пойдем по берегу.

Ее голос насторожил Андрюшу. Он зорко оглядел дорогу. Увидел змею.

— Не бойся.

— Никто и не боится. Думаешь, если ты крови боишься…

— Я не скрываю. А ты хочешь казаться смелой.

Андрюша пошел по дороге. Пыль, темно-серая, как толченый древесный уголь, выкидывалась между пальцами тяжелых лап.

Змея выдвинула голову из колец своего тела; покачивая ею, зашипела, точно испустила длинные, шелестящие, металлические иглы. Она развернулась, поползла в хлеб, но он сдуру поднял хворостину, и змея бросковым движением устрашила его. Он отпрыгнул. Никогда не прыгал назад, однако отпрыгнул чуть ли не на целый метр. Змее было мало того, что припугнула: теперь она стрельнула по нему. Он остановил ее концом хворостины. Он подразнил змею и дал ей уползти.

Натка стояла над кручей. Белый гальчатый берег, и она — сизоволосая. Белый гальчатый берег, и ее опечаленные глаза. Белый гальчатый берег, и платье в красных полосах, перехваченное ремешком. Какое счастье: Натка и белый гальчатый берег.

Минутой раньше Натка цепенела от тревоги. Она не помнила о том, что он оскорбил ее: «А ты хочешь казаться смелой». А когда он приблизился, гордо отвернулась и сказала, что травить змею — все равно что травить ребенка.

— Ничего подобного.

— Ты бы еще мышку потравил палкой.

— Ребенок безобидный.

— Человеческий ребенок безобидный? Ваши окна тоже ведь на ясли выходят. Неужели ты не слышишь, как они орут?

— Мы на первом этаже, а забор высокий.

— Как разорется кто, земной шар может лопнуть. И кусаются. Одна девчонка чуть няне палец насквозь не прокусила. Цирк устроил. Укротитель мелких зверюшек.

— Хватит. Ты права. Права. С помощью хворостины я бы мог перебить всех змей на этом поле. Действительно, люди злые, злыдни прямо.

— Ты пойди в рожь. Извинись.

— Лучше отсюда крикну. Прости меня, змея.

— Змеи не слышат. Ты жестами извинись.

— Издеваешься ты, Нат.

— Мне важно, что ты осознал. И все-таки мы-то добрей. Вам бы, мальчишкам, только бы губить все подряд. Вы без жалости и стыда поступаете.

— Ты почти полностью права.

«Попался?! Зачем на базаре кусался?!» — подумала Натка и с веселой подковыркой сказала:

— Впредь не пытайся мериться со мной умом.

— Человек покаялся, так нет же, тебе надо заставить его гору носом пахать.

Раздосадованный Андрюша пошел над кручей, взмахивая корзинкой. Натка догнала Андрюшу, схватилась за ручку корзинки.

Он хотел вывернуть корзинку из ее ладони, но Натка крепко держала.

Оказалось, что нести корзину вдвоем не только легче, но и приятно от смутного волнения и уверенности, что все, о чем грезилось, сбудется.

Андрюша любил этот склон, потому и привел сюда Натку. Вниз тугогребнистыми валами скатывалась рыжая от муравьев дорога. На обочинах громадились ели. Среди старых шишек, темной и коричневой хвои зеленели свежие шишки и хвоя, на стволах ярко выделялись голубые потеки смолы. Среди елей встречались сосны, горело-черные, со щелястой корой у земли, а в вышине — глиняного цвета, покрытые лощеной пленкой.

Андрюша был босиком. Он набил пятки о дорогу и почувствовал облегчение в низинной роще вязов: прохладна трава, нежно остужает горячие ступни. Туго прогудел шмель, повисел перед колокольчиком, вплыл в его раструб, осторожно припадая лапками к слюденеющему исподу. Они встали на колени перед колокольчиком, и так как спешили увидеть, как там будет орудовать шмель, в голубом раструбе, то ударились висками.

— Уж не мог подождать, — сказала Натка, потирая висок кончиками пальцев.

— А ты? — Андрюша крутил ладонью на месте ушиба.

— Я же де-де-вушка.

— Ну и что?

— Это, знаешь ли, пора знать. Ты обязан… Я должна первенствовать.

— Почему?

— Эх, ты, младенец.

— Неужели?

— Ужели.

Андрюша придуривался, а Натка думала, что он всерьез. Не то чтобы он хотел сквитаться с нею за то, что недавно она умственно его придавила (хотя  т о  было справедливо, он все же чуть-чуть невольно ущемился). Нет. Ему нравилось, когда Натка сердилась. Кроме того, у Андрюши было лукавое желание: воспользоваться ее неуступчивостью и понаблюдать шмеля плечом к плечу с нею.

Едва Андрюша вновь заглянул в колокольчик, она начала отталкивать его.

— Не мешай.

Но он, как Натка ни теснила его, не отодвинулся, и ей пришлось прислониться щекой к его щеке. С этого мгновения он уже не в силах был следить за тем, что делает в цветке оранжевый в черных поясах шмель.

Жгла щеку ее щека. Как раскаленная. Локон ласково щекотал шею. И вдруг он уловил запах ее волос: так пахнут цветы татарское мыло. Нарвать бы столько, чтобы двумя руками не обхватила. Она даже оторопеет, прежде чем принять цветы, после воскликнет, возьмет в охапку, склонит лицо над букетом. Немного погодя скажет… Не надо ничего говорить. Лишь бы взяла. Погоди! Кажется, он услышал Наткино сердце? Будто не в ней стучит оно, а в его плече. И свое сердце услышал. То его как не было. Теперь оно затукало. И в ушах отзывалось. Но, черт возьми, чем же шлепнуло в лоб? Почему захохотала Натка? А, совсем забыл о шмеле. Хорошо, что не вонзил жало, пришлось бы ходить с фофаном. Смеяться тут нечего. Шмелей здесь много. С тобой, Натка, такое же может выйти. Зачем, говоришь, сердится? Сам бы на ее месте на весь лес хохотал? Пожалуй. Но, ясно, не на весь лес. Ведь он не горлопан.

30

Они вернулись к дороге. Обочинная клубника, прогретая зноем, пахла слаще, чем в березовой роще. Там она была ямчатая, крупная, здесь, багряная, лаковая, меленькая. Андрюша присел на корточки и, так двигаясь, ел ягоды. Быстрее бы насытиться да рвать для Натки. Набивал рот клубникой, со смаком тянул из нее струйки сока. В конце концов сказал себе:

«Съем эту горстку — и все».

Когда Андрюша проглотил остатки клубничных крупинок, он почистил об зубы язык, ставший шершавым. Спускаясь по склону, бросал в фуражку ягоды. Они стали больше, мясистей. Эх, отведать бы. Одну-разъединую. Боязно. Понравится — за первой вторую отведает, и пойдет, и пойдет… Ну и что?

Наклонился над фуражкой, втянул через колечко губ дородную клубничку. Вкусная. Ароматней, чем наверху. Сочней. Втянул новую клубничку. Ты смотри! Действительно, вкусней. Еще одну, и хватит. Бабушка говорит: «Бог троицу любит». Бабушка, бабушка… любит!!! Она говорит, что он совладать с собой не может? Натка ходит возле ручья. Рвет и в корзину, рвет и в корзину, а он все на взгорье, все объедается.

Перекатил ягоды по донышку фуражки, где блестел золотистый штемпель фабрики, сладко облизнулся, побежал к ручью…

Он поставил корзинку с клубникой в чулан, зачерпнул из бака ковш воды, подал Натке. Даже здесь, в чуланном полумраке, как бы разлинованном щелями, было видно, что лицо у нее алое. Вероятно, от зноя губы стали гладко, сухо мерцать, так и преследовало сходство, что они облеплены целлофаном.

Ковш был тонкий, широкий, звонко отзывался на прикасание зубов. Звон переходил в шелестящее эхо, едва Натка, чтобы не захлебнуться, прекращала пить и облегченно вздыхала. Рад был Андрюша, что видит и слышит, как она пьет, и удивлялся тому, что вот она пьет, а у него, недавно мечтавшего о холодной воде, исчезает желание пить. Чем выше поднимался край ковша, тем нетерпеливей ему хотелось, чтобы Натка пила долго-долго. Напоследок она вкусно щелкнула языком и повесила ковш на ушко бака. Андрюша опять зачерпнул, сказал: