Котовский. Книга 1. Человек-легенда — страница 28 из 119

— Уж коли мы не можем, где тебе!

— Ну все-таки… Я-то местный, мне легче проследить.

— А ну тебя. Ты проследишь, а в нас он стрелять будет.

— Это стражнички правильно говорят, — поспешно согласился пожилой крестьянин.

А когда они остались одни, добавил:

— Постыдился бы ты, бога бы побоялся: Котовского помогать ловить! Не ожидал я от тебя, человек ты ровно бы умный, а вон до чего додумался!

— Дядя, да ведь я и есть Котовский.

— Да ну-у?! А не врешь?

— Чего мне врать?

— Вот это здорово! Тогда, значит, ты правильную линию держал.

— А теперь мне надо отсюда убираться. Будь здоров, землячок!

— Пошли тебе бог удачи! А уж я этой встречи вовек не забуду!

10

Котовскому удалось раздобыть новый паспорт на имя Ивана Рошкована. Не говоря о том, что сам паспорт был отличный, что называется — комар носа не подточит, но помимо паспорта были выправлены все документы, удостоверяющие, что Иван Рошкован — белобилетник, призыву в войска не подлежит, и медицинские справки о хромоте и о том, что правая нога Рошкована короче левой на пять сантиметров — иди проверь.

Котовский наложил в левый сапог несколько стелек и в самом деле стал припадать на правую ногу.

Белобилетник и притом вполне здоровый и работоспособный — это ли не клад для любого рачительного хозяина! Да еще в такое трудное время, когда вообще рабочих рук не хватает, когда у крестьян половина земли осталась незасеянной, — некому работать, все в армии!

Георгий Стаматов на вотчине Кайнары был нового типа помещик, выбившийся из мужиков. Георгий Стаматов сам этим очень гордился.

— Я простой мужик, — бил он себя в грудь узловатым, с грязными ногтями, с уцелевшими еще мозолями кулачищем, — я простой мужик, и род мой мужицкий, и знаю я мужицкую породу, все ухватки знаю их, как облупленных! Старого воробья на мякине не проведешь! Мне подавай работу! А ты, Иван, вижу, дельный человек, мы с тобой поладим.

На земле Стаматова работали пленные австрийцы, рыли окопы. Стаматов и австрийцев нанимал на полевые работы.

Стаматов был из хуторян, разбогател на столыпинской реформе, обобрал крестьян, захватив лучшие земли. А потом нажился на поставках в армию. Умел сунуть взятку кому нужно, умел продать и сопревшее сено и мясо с душком.

Нахватал денег, а тратить не умел, жил по-деревенски, только что еды был непочатый край да вина покупал самые дорогие, хотя сам предпочитал казенную, белую, с белой печатью.

И все его приобретения были одно нелепее другого. Привез из Кишинева необыкновенные, под стеклянным колпаком, старинные часы. Часы не шли, заводились ключом, но пружина, по-видимому, не действовала, да и внешний вид часов не соответствовал обстановке стаматовского дома. Но Георгий Стаматов радовался как дитя:

— Какова покупочка, Иван? Хороша?

— Что говорить, часы музейные.

— Вот! Правильное слово! А мне бы всю жизнь думать, а так не назвать. Музейные! Поставлю их в посудном шкафе и пущай стоят, хлеба не просят. А время я по петухам узнаю, куда точнее, да и ходики у меня есть, с гирями, честь по чести.

Сеялку тоже купил Стаматов. Купил велосипед: «Вот вырастет внук будет ездить, я-то не любитель». Еще граммофон приобрел, громадный, с голубой гофрированной трубой. При граммофоне десять пластинок: Вяльцева, вальс «На сопках Маньчжурии», архиерейский хор, краковяк, хор Архангельского, «Дубинушка» Шаляпина, «Так целуй же меня», кек-уок, полька и «Коробейники».

Граммофон ставился у открытого окна, заводила его золовка Стаматова Дуня. Граммофон кашлял, хрипел или орал благим матом, привлекая внимание пленных австрийцев. Стаматов сидел на крыльце и пил чай.

Кончался июнь. Стояли жаркие, удушливые дни. Где-то поблизости погромыхивали грозы. Все сразу созрело, все требовало немедленной уборки, хлеб начал осыпаться; а тут поспела и малина, яблоки надо было снимать, покосы задержались, сломалась косилка «Мак Кормик», и негде было починить.

— Как у нас ячмень? — с тревогой спрашивал Стаматов.

— Тоже осыпается. Надо убирать.

11

«Докладная записка кишиневского полицмейстера начальнику Бессарабского Губернского Жандармского Управления

г. Кишинев 26 июня 1916 г.

Получив сведения о том, что разыскиваемый беглый каторжник Григорий Котовский находится в имении Стаматова, на вотчине Кайнары, в качестве ватаги, 24 сего июня я предложил кишиневскому уездному исправнику Хаджи-Коли принять участие в задержании преступника. В тот же день я с исправником Хаджи-Коли, приставом 3-го участка Гембарским и еще несколькими чинами вверенной мне полиции выехали на автомобиле в названное имение. 25 июня Котовский разъезжал по экономии и верхом же скрылся. За ним была устроена погоня. Скрываясь от погони, Котовский менял головной убор, слезал с лошади (возможно, по причине усталости последней) и прятался в хлебах, пользуясь их большим ростом. Наконец в 5 с половиной часов вечера он был замечен в ячмене; я подбежал к месту, где ячмень шевелился, и, увидев Котовского, потребовал поднять руки вверх, но так как он исполнением этого моего требования медлил, я произвел в него выстрел, коим ранил его, Котовского, в левую сторону груди. К тому времени подбежали и другие члены полиции; Котовский задержан и доставлен в Кишинев. Об этом имею честь уведомить ваше высокородие и присовокупить, что пока Котовский под строгим караулом содержится в кордегардии 1-го участка.

Полицмейстер Зайцев».

12

«Ну, теперь-то они меня укокошат, не выпустят живым, — размышлял Котовский, лежа на больничной койке в тюремной больнице, — тем более, что время военное, сейчас повесить — проще всего».

Белые потолки, белые стены. Доктор в белом халате, но виднеется военная форма из-под халата. Щупает плечо, щупает ребра:

— Больно? Здесь больно?

И уходит, покачивая головой:

— Здорово вас, батенька мой, разделали!

Почему доктора любят говорить «батенька мой»?

В открытое окно слышно, как воркуют голуби. И вдруг песня. Котовский так и взметнулся на койке, и только резкая боль заставила его опять лежать неподвижно.

Чей-то голос негромко напевал:

Песни слез и цепей

Создаются в тюрьме

Под давлением горя и скуки.

Нет спокойствия в ней,

Только грезы во сне

Облегчают страдания муки.

Голос замолк. Вместо него донесся грубый окрик:

— Чего разорался-то?

И снова тишина, почти ощутимая своей давящей тяжестью, сгущенная, сжимающая сердце, — тюремная тишина. Тишина и на следующий день… и через неделю…

Да, они ненавидели его. Даже в этом молчании, в мертвой тишине чувствовалась их злоба. Они ненавидели всеми силами своих поганых душонок — все эти помещики скоповские, купцы гершковичи, приставы полторадневы. И они мстили ему за весь пережитый ими страх, за дрожь в коленках, за пылавшие усадьбы, за направленное на них дуло пистолета. Они достаточно убедились, что его не сломить никакими тюрьмами. И они жаждали его смерти, они захлебывались от жгучего нетерпения: когда же наконец его повесят! Предчувствуя свою неминуемую гибель, они тешили себя напрасными надеждами, что стоит только уничтожить его, одним своим именем звавшего на борьбу и восстание, — и как-нибудь все утрясется, наладится.

Котовский, несмотря ни на что, быстро поправлялся. Вскоре он был переведен в камеру, а в первых числах июля в арестантской одежде, в специальных ножных кандалах, скованный ручными кандалами с другим пересыльным арестантом, в сопровождении большого конвоя, в окружении тюремного начальства должен был проследовать в партии особо важных преступников на кишиневский вокзал для отправки в Одесскую окружную тюрьму.

— Вы уж доведите дело до конца, — обратился к Хаджи-Коли полицмейстер, пригласив его для этого к себе. — Вы понимаете сами, мы ни на кого не можем положиться. Вы его выследили, вы его доставили в тюрьму, на вас возлагаю личную ответственность за доставку арестованного до арестантского вагона. Дальше с вас ответственность снимается.

Но Хаджи-Коли и сам готов был оберегать Котовского и сидеть, не отходя, возле его камеры, только бы не повторилась старая история с побегом. Какое счастье! Какая удача! На этот раз Хаджи-Коли не промахнулся. Не кто-нибудь, а именно он выследил добычу и затем оповестил полицмейстера. Он радовался как ребенок и с какой-то даже нежностью говорил Котовскому, когда этап уже приготовили для отправки на вокзал:

— Дорогуша! Как жаль, что теперь вас непременно уж повесят, очень интересно было вас ловить. Но мне весьма лестно, что не кто-нибудь, а именно я, Хаджи-Коли, сцапал вас в финале, так сказать, нашей с вами игры в кошки-мышки…

— Давайте условимся, Хаджи-Коли, что, если когда-нибудь вы попадетесь мне, — чур, не просить пощады! — ответил Котовский.

Очень позабавили пристава такие речи. Можно сказать, кусок мыла для намыливания веревки уже приготовлен, вот он, в руке, а этот несчастный все еще на что-то надеется!

— Уж не думаете ли вы, что вам и на том свете удастся создать банду головорезов?

— Ну нет, я еще поймаю вас здесь, на земле!

— Ай-ай-ай! И это говорит тот, кто должен испытывать одну благодарность к властям: ведь вы, милейший, совершили по самому скромному подсчету сотню преступлений, из которых каждое карается смертной казнью, а повесят-то вас всего один раз.

Вся физиономия пристава сморщилась, глаза сощурились, он смаковал этот момент полного своего торжества. Ему еще, еще хотелось бы сказать что-нибудь едкое арестованному — этакий подорожничек — хе-хе подорожничек на тот свет. Но он только хихикал, ничего не придумав.

Был жаркий июльский день. Даже в тени держалась нестерпимая духота. Листья в садах поникли и съежились. Мостовая раскалилась. Над железными крышами струился и трепетал горячий воздух. Офицеры, конвоировавшие этап, то и дело обтирали носовыми платками потные лбы, вспотевшие шеи и поправляли обмякшие подворотнички.