Котовский. Книга 1. Человек-легенда — страница 43 из 119

— Вероятно, они недовольны, что плохо воюют?

— Разумеется! Да и нельзя отрицать, что Добровольческая армия все больше превращается в жалкий сброд. Иностранцы чувствуют это и начинают беспокоиться за вложенные ими денежки, за добычу, которая уплывает.

— Гм… а вы думаете, что уплывает?

— Я ничего не думаю. Они думают.

— В вас много задора. Вы мне нравитесь, молодой человек! Простите, с кем имею честь?

— Николай Орешников. Недоучка. Собирался быть путейцем по примеру брата, а вышел из меня непутевый офицер. По глупой русской привычке храбр, но не знаю, к месту ли. По глупой русской привычке — занимаюсь самобичеванием и браню русских, но, честное слово, мы лучше многих чванливых так называемых европейцев! Приятно было с вами побеседовать, душу отвести. Простите, вы не из Петербурга?

— Помещик Золотарев. Здешний. А впрочем, бывал и в Петербурге.

— В Одессе непременно сходите в кабачок «Веселая канарейка». Получите полное удовольствие. Можете себе представить, там у входа красуется надпись: «Студенты-стражники провожают домой. Плата по соглашению». Это ли не красота? Поужинали, выпили, а затем наймите студента! Относительно интеллигентен и вместе с тем вооружен. Впрочем, я говорю много глупостей. В душе такая боль, а слова получаются жалкие. Чем это объяснить? Не умеем чувствовать? Вот вы знаете, я много смертей перевидал. Казалось бы, если человек умирает, он должен бы… ну, подвести какой-то итог. Уже все, нет никаких сдерживающих условностей, ты полный хозяин твоих оставшихся пяти минут. Ну, прокляни, если хочешь, или благослови, завещай. Ведь ты в последний раз можешь говорить. Если ты при жизни боялся, теперь тебе нечего бояться. Если ты что-то скрывал, теперь можешь не стесняться, мой друг, все равно все кончено. Но скажи же, скажи незабываемое, значительное, полное священного трепета или насыщенное цинизмом! К сожалению, и в час смерти человек не находит нужных слов, так, мелочишка! Помню, один умирающий все только просил клюквы. Черт возьми! Да ведь ты сам уже превращаешься в клюкву, в болотную кочку! Слушаешь — и такая обида поднимается! А может быть, зря? Другой умирающий волновался, кому достанутся его новые сапоги…

— А вы хотите, чтобы они в свой смертный час говорили о перспективах развития сахарной промышленности?

— Нет, зачем же! Но почему все же — сапоги? Или мы бедные уж такие? Или боязливые? Напугали нас, что ли, на всю жизнь?

Орешников задумался и замолчал. Лицо у него осунулось, скулы заострились. Так они некоторое время молчали, и Котовский думал, почему, собственно говоря, этот офицер не мог бы быть с ними, если бы внести ясность в его мысли и мироощущение? В нем есть что-то такое, бродит. Но в людях разбирается плохо: с какой стати, например, отводить душу с каким-то помещиком Золотаревым? По-мальчишески получается! Но, конечно, не узнал.

— Простите, а ваше имя-отчество? — заговорил в это время поручик. Интеллигентская привычка, без имени-отчества трудно разговаривать с человеком. Ага! Петр Петрович? Очень приятно! А меня зовут Николай Лаврентьевич. Я вот сейчас думал, Петр Петрович… как бы это проще сказать, без ложного пафоса… Я считаю, что нет никакой выгоды трусливо жить. Ну, просто вот нет ровно никакой выгоды! А? Вы согласны? Ведь как ни силься, не наскрести больше, чем отпущено. А отпущено до смешного мало! Обыкновенный стул, например, может прожить дольше, чем пять маститых стариков, умирающих с почестями и с седыми бородами. Ну разве же это не свинство?! На одной чаше весов — пять академиков, движущих вперед науку, а на другой чаше весов — дурацкий стул! Вы возразите мне: стул неодушевленный предмет. Хорошо. Черепаха живучее человека! А? Как это вам нравится? Че-ре-па-ха! Одушевленный предмет — черепаха! Конечно, все это очень трафаретные вещи, но каждый человек в определенном возрасте непременно должен пройти через эти бесплодные мудрствования, как ребенок должен переболеть корью…

Котовский слушал и чуть-чуть улыбался: ему нравилась запальчивость собеседника.

Рядом с ним спала какая-то крупная, дородная женщина со спутанными волосами, и мухи все время лезли в ее полуоткрытый рот. На верхней полке, над ней, скрючась и обливаясь потом, играли в карты три казака, причем один из них при каждом ходе смачно и с явным удовольствием ругался. По соседству собралась шумная, пьяная компания. В основном это были офицеры. Они пели, пили коньяк, которого у них были, по-видимому, неистощимые запасы. Встрепанный, потерявший человеческое обличье капитан в расстегнутом кителе, с налитыми кровью глазами, подтаскивал приятеля — уже совсем осоловевшего, оседавшего, как куль с мякиной, человечка — к открытому окну и исступленно кричал:

— Гр-риш-ша! Смотри в окно, мер-рзавец! Гр-риша! Смотр-ри, Гриш-ша! Как-кая кр-расота!

— М-м… — мычал Гриша.

— Гр-риш-ша! М-мы недостойны этой кр-ра-соты! Пей, Гр-риша!

— Н-не могу.

И на него напала икота.

— Какая-нибудь паршивая звезда, захудалая необитаемая планетишка третьего сорта, которой, в сущности, абсолютно все равно, существовать или не существовать, — она может болтаться в безвоздушном пространстве миллиарды, чертову прорву лет! А человек цепляется за свои пять коротеньких десятков лет, кашляет, страдает от ревматических болей, но хочет еще и еще, ну хоть денечек еще! А что, собственно говоря, еще? Ведь уже выцвела жизнь, вылиняли чувства, ощущения… Ведь уже и человека-то нет, в сущности говоря. Одна оболочка!

— Выводы? — спросил Котовский.

— Выводы? Человеческая жизнь должна измеряться иначе. Бывает мера веса, мера объема… А здесь — мера дел. Осуществить себя! Выкинуть что-нибудь такое, чтобы ахнули потомки!

— Ахнули?

— А главное — перед собой чтобы не стыдно… Вам смешно это слышать? Наивно очень? Да? Мне эти мысли все чаще стали приходить именно теперь, когда я вижу вокруг себя смерть, смерть, систематическое истребление нации… Когда это кончится? Во мне столько накопилось вопросов, сомнений, что вам и слушать надоест, а между тем мы подъезжаем к Одессе…

Раздельная… Карпово… Пригородные дачи… Да, это уже Одесса!

Пассажиры толпятся у окон, стаскивают с верхних полок чемоданы. Только два старичка-рыболова, ничего не замечая, продолжают беседовать о преимуществе мотыля, об утреннем клеве и прелестях ершовой ухи.

Когда поезд подходит к перрону и пассажиры бросаются к выходу, Орешников чуть слышно говорит:

— Что-то сейчас в «Валя-Карбунэ»? Хорошо там рыба ловилась. Вы не беспокойтесь, я никогда не лезу в чужие дела… Петр Петрович. А вы мне особенно понравились, когда я узнал, что вы вышвырнули Скоповского из окна. Это, по-моему, очень красиво. Я уважаю людей последовательных и принципиальных. А вы тогда действительно гремели на всю Бессарабию! Вашим именем пугали маленьких помещичьих детей!

«Черт побери, оказывается, узнал! Выдержанный человек. Вот почему он и откровенничал со мной!»

На лице Котовского мелькнула немножечко хитрая и в то же время добродушная улыбка:

— Я надеюсь на вашу порядочность, поручик. Вы знаете только Золотарева. Ясно? Вы вот говорили, что надо достойно жить. Я хочу прожить достойно. А как же иначе? Все мы так должны жить!

И без всякой связи добавил:

— Как же вы все-таки меня узнали? Очень мне это любопытно!

— Рыбка! — засмеялся Орешников. — Не надо было о рыбке говорить: что ловится после дождя. Ведь вы и мне когда-то это самое доказывали. Если бы не рыбка — никогда мне вас не узнать бы. А тут меня как осенило.

Вагон уже опустел, и они тоже вышли.

— Когда-нибудь еще встретимся!

— Обязательно!

Они пожали друг другу руки. На перроне была толчея. Много иностранцев. Много военных. И вскоре они потеряли друг друга из виду в этой текучей толпе.

Помещик Золотарев сел в извозчичий экипаж.

— К театру!

3

В центре города Золотарев заходит в магазины, останавливается перед витринами, читает афиши, просматривает приказы. С большой тщательностью он убеждается, что за ним нет никакого «хвоста». Очевидно, Орешников будет молчать. Но даже если бы и не молчал? Слежки нет, это бесспорно.

Одесса купается в солнце. Стоит немного отдалиться от центра — и уже тишина, безлюдье. Самое жаркое время дня. Даже быстрокрылые щурики не летают в это время. В эти часы или спят, наглухо закрыв ставни, или, изнывая от жары, пьют на улицах воду на льду и виноградный сок.

Приезжего не интересовали ни особняки на Французском бульваре, с их башенками, беседками, верандами, лепными вазами на фронтонах и агавами, лилиями вдоль садовых дорожек; ни пышный памятник Ришелье на Николаевском бульваре; ни тенты, сохраняющие прохладу в кафе Фанкони; ни каштановые аллеи; ни блестящий Ланжерон; ни Золотой берег с его купальнями.

Он рассеянно взглянул на морскую даль, на жалкие лачуги внизу, по обрыву. Ему захотелось пройти мимо здания Военно-окружного суда, с его высокими нишами. Не так давно вошел он в одну из этих огромных дверей, чтобы выслушать в мрачном зале приговор холодных судей. И вот он снова пришел сюда. Его руки не стягивают леденящие обручи, кандалы не звенят на ногах. Он теперь на свободе и пришел, чтобы бороться и победить.

Так, блуждая по безлюдному в этот час городу, Золотарев добрался наконец до госпиталя, постучал в кабинет главврача и заявил ему:

— Мне кажется, что у меня высокая температура.

Главврач, в белоснежном халате, сверкающий чистотой и стеклышками пенсне, пахнущий карболкой, благополучный, розовый, внушающий доверие, ответил медленно, разглядывая через пенсне посетителя:

— Ощущаете какие-нибудь боли?

Собственно, в госпитале не было никакой явки. Но главврач сочувственно относился к Советской власти, всегда готов был помочь людям, которые ни при каких обстоятельствах не складывали оружия.

Это повелось издавна. Еще в прежнее, дореволюционное время главврач прятал у себя на квартире революционеров, давал деньги на издание нелегальной литературы. Он был крайне осторожен, ни тени подозрения не падало на него. А сознание, что не совсем еще опустился, не погряз в мещанском благополучии, как чеховский Ионыч (он ужасно боялся этого!), сознание, что он вносит свою лепту в дело революции, успокаивало его совесть и давало возможность удобно, хорошо, красиво жить в прекрасном собственном доме, холить и лелеять жену и дочку и со светлой грустью наблюдать, как, несмотря на режим, постепенно изнашивается организм, появляется жирок, сердце начинает пошаливать… И, сам над собой подшучивая, он говорил: