— Покурить бы! — вздыхает Марков.
— Нельзя, — отзывается Кожевников, — по уставу не положено. Вспышка спички видна за километр, огонек папиросы — за триста метров.
— Знаю.
Бой заглох. Дроздовцы решили выспаться, у них тоже готовили наступление. Они наметили наступление на полдень, с подходом резервов. Разведке Котовского удалось это разузнать. И Котовский решил ударить по врагу на рассвете.
«Час иногда может решить дело», — размышлял он.
Дроздовцы не сомневаются в победе. Ведь, по слухам, Деникин… Да и все газеты, все приказы в один голос твердят о близком конце коммунистов и белая и иностранная печать. Может быть, белая печать была повинна в беспечности дроздовцев?
2
В Киеве, на Крещатике, движение. Ярко освещены кафе. Улицы кишат военными. Много духовенства, черных медлительных старух. В церквах горят свечи, идет богослужение. У церковных оград нищие — совсем как в мирное время!
В кондитерских полно народу. Битком набиты и кавказские «Шашлычные», и увеселительные сады «Буфф» и «Трокадеро». Кишмя кишат притоны, кафешантаны и публичные дома.
В Киев съехалось множество самого разнокалиберного сброда.
Становые пристава и бакалейные торговцы, фабриканты, действительные статские советники, русская знать и придворная аристократия, издатели либеральных газет и газет черносотенных, артисты, художники, поэты, чиновники, архиереи, шпионы и контрразведчики, американские бизнесмены и немецкие коммерсанты, проститутки и настоятельницы монастырей…
И огромное количество военных — русских, французских, румынских, польских… И огромное количество агентов полиции, провокаторов, темных личностей…
И все они хотят наживы, торгуют бриллиантами и вагонами кожи, валютой и женщинами, акциями сахарных трестов и министерскими портфелями…
Торгуют и тут же вспрыскивают торговые сделки около буфетных стоек…
Полуголых танцовщиц сменяют прыщавые, в вышитых рубашках балалаечники… И кто-то за столиком, где в шпроты воткнуты окурки и по скатерти разлито красное вино, декламирует сквозь икоту:
Будь же проклят. Ни стоном, ни взглядом
Окаянной души не коснусь,
Но клянусь тебе ангельским садом,
Чудотворной иконой клянусь
И ночей наших пламенным чадом
Я к тебе никогда не вернусь!
Официант, лавируя, несет поднос с двумя порциями шницеля, фруктами и замороженным шампанским.
Пьяная компания офицеров нестройно горланит:
Да будет бессме-ертен твой царский род,
Да и-им благоде-енствует русский народ!
Бледный, со страшными, безумными глазами капитан дирижирует вилкой.
А рядом с неменьшим усердием опереточные националисты в шароварах, взятых прямиком из гоголевских «Вечеров на хуторе близ Диканьки», тянут пьяными голосами «Ще не вмерла Украина»…
Давно перевалило за полночь, но Киев не спит. Сверкает старое золото Софийского собора, и тускло поблескивают погоны штабных офицеров. Звякают шпоры. Надрываются скрипки в чадных ночных кабаках. Поют церковные певчие. На площади чернеют тяжелые английские орудия, и возле них бродят безмолвные часовые. Где-то на Подоле или у кладбища в Щековицах воет собака…
Брякнул выстрел. И хотя давно все привыкли к стрельбе, но все-таки прислушиваются: что за выстрел? Кого-нибудь расстреляли? Или какой-нибудь пьяный капитан, выйдя из ресторана, выхватил наган и — бац, бац! — в воздух, от полноты чувств? А может быть, разъезд наскочил на красных?
Снова тишина. Молоденький офицер, проходя мимо освещенного входа в церковь, вдруг круто свернул, поднялся по каменным ступеням, миновал толпу старух, вошел в церковь и тихо встал у колонны, прислушиваясь к монотонному чтению дьякона и вглядываясь в мерцание восковых свечей перед ликом божьей матери.
Давно перевалило за полночь, но Киев не спит. Во всем — и в пьяном разгуле, и в тишине садов, и в этом не прекращающемся ни днем ни ночью богослужении — напряженность, тревога, нетерпение… Разве можно сомневаться в победе?! Правительства всех цивилизованных государств взялись за это дело и кровно заинтересованы в успехе. Но почему так смутно на душе?
Старухи молятся. «Божья матерь нерушимой стены! Спаси и помилуй!» Прозрачный, кружевной Андрей Первозванный высится над городом, как будто возносится в небо. Где-то около лавры бухает трехдюймовка.
В эту ночь на одной из скамеек Бибиковского бульвара, под сенью деревьев, сидели двое. Это была встреча друзей, шумная, бестолковая, как и все подобные встречи.
Когда-то оба были в Путейском, в Питере.
Всеволод Скоповский учился только потому, что надо было все-таки получить образование. Но образования он так и не получил. В семнадцатом году Всеволод Скоповский еле избежал солдатской расправы, пристроился в Москве на службу, а вскоре нашел тайных покровителей и стал работать на одну иностранную разведку.
Сейчас Всеволод Скоповский на погонах носил два крохотных орудийных ствола, положенных крест-накрест, и шинель у него была очень длинная, и он уже научился презирать все другие рода войск, особенно «пехтуру».
Второй из встретившихся друзей — Николай Орешников, недавно покинувший Одессу.
Этот, напротив, мечтал сделаться новым Кербедзом и строить такие же великолепные мосты. Но жизнь сложилась иначе, он угодил в школу прапорщиков и стал взрывать мосты, вместо того чтобы их строить.
Все это и было предметом их сумбурных разговоров.
— На чем я остановился?
— Ты сказал, что твой отец…
— Да, да… он схлопотал мне место в артиллерийском училище. Но там особенно не разводили рацеи: раз, раз — и в Арзамас! И я уже на позиции. А ведь папаша-то рассчитывал укрыть меня в училище от всех катастроф и сохранить для продолжения нашего старинного рода!
Оба улыбнулись и некоторое время разглядывали друг друга молча.
Встретились они совершенно случайно. Обнялись, поцеловались, по-мальчишески гоготали, привлекая внимание прохожих. Затем пошли в кафе, выпили пива. Но так как за кружками не успели рассказать и половины того, что хотелось, то решили пройтись. Потом сели на скамейку, чтобы мирно выкурить по сигарете.
И опять раздавался вопрос:
— Так на чем мы остановились?
— Собственно, ни на чем и сразу на многом. Я начал рассказывать, как Ксения попалась при переходе границы… Ты рассказывал об Одессе…
— Потом ты рассказывал, как болел тифом, лежал в вагоне, и вдруг оказалось, что ты в расположении красных, и ты стал готовиться к смерти…
— Ерунда! К смерти вообще не готовятся. Я стал готовиться к побегу и благополучно бежал.
— Сева! А можно тебя спросить о серьезном? Как ты думаешь: мы победим?
— Ну, милейший, я вижу, ты все такой же младенец, как и был! Если для тебя недостаточно убедительно мое мнение, я могу привести высказывания крупнейших военных авторитетов, политических деятелей, наконец. Да разве ничего не говорит уже один тот факт, что мы с тобой сидим в Киеве, а добровольческие части вот-вот будут под Москвой?
— Очень хочется победить. Или не хочется? Я за последнее время часто задумываюсь над этим: хочется мне победить или не хочется?
— А жить тебе хочется? Числиться европейской страной, а не азиатчиной — хочется?
— Сева, ты пойми, что я прошел все испытания, все видел. Меня два раза водили на расстрел, я болел тифом, замерзал, был ранен, ходил в психическую атаку… Я истратил все запасы страха, какие могут вмещаться в человеке, и я уже ничего не боюсь. Вместе с тем я столько видел человеческой ворвани, столько гадости и цинизма, что утратил вкус к жизни. Осталось одно астральное любопытство: чем все это кончится и что это есть? Просто хочется осмыслить. А смысла нет. А без смысла трудно. Ты меня понимаешь?
— Я никогда не был философом. Я эстет.
— Разве эстетично, что офицеры военного времени, то есть бывшие студенты, учителя, дерутся с мужиками, нижними чинами, не сумев воздействовать на них разумными доводами, просто превосходством развития?
— Конечно, эстетично! Их и следует бить. Это же быдло…
— И еще. Может ли победить армия, идущая против народа?
— Ну, знаешь! Народ — это хорошо звучит, может быть, в учебниках. А я не люблю жупелов. Кого ты имеешь в виду, когда благоговейно произносишь это слово «народ»? Этих орангутангов, устраивающих на базарной площади кулачные бои? Кухарок, которые воруют у господ провизию? Сиволапых мужиков, которые привозят на базар сено?
— Я говорю о народе, который строил этот город. О тех, кто создал еще много других изумительных вещей, выпестовал гениев, породил прекраснейшую в мире, непревзойденную литературу… музыку…
— Понял! Кто дал человечеству Пушкина, Исаакиевский собор и Чайковского! Свежо, ново, самобытно, увлекательно! Что лучше: один Пушкин на сто миллионов дикарей или просто культурное общество? Ты, я — это, по-твоему, не народ?
— Мы — только пленка. Тонкая пленка на молоке. Дунул — и нет нас.
— Мы — сливки. Да, если хочешь знать! Сыворотки больше, но сыворотку отдают свиньям!
— Я вижу, тебя ничему не научили эти годы.
— Многому научили. Только бы победить. А уж тогда…
— Договаривай.
— Тогда… — Скоповский мечтательно задумался. — Тогда мы примем меры, чтобы никто не бунтовал. Причешем матушку Россию!
— А у меня нет веры. Вхожу в деревню… то есть врываюсь в деревню с оружием в руках, и вижу: я не освободитель, я — вооруженный оккупант.
Скоповский презрительно посвистел:
— Психология! А вот факты: армии настоящей у них нет? Нет. Военные специалисты — у нас? У нас. Какие у них и есть офицеры — и тех они расстреливают. Оружия у них нет? Обмундирования нет? Согласись, что без штанов воевать просто как-то неудобно. Нефти, угля… даже хлеба у них нет! Ничего у них нет!
— Есть.
— Что же?
— Сочувствие народа.
— А вот мы им покажем такое сочувствие… — и Всеволод Скоповский встал, заметив, что в нем накипает раздражение и он может наговорить дерзостей. — Сейчас, дружище, надо не мыслить, а поступать. Прощай. Мне еще сегодня предстоит путешествие. Наша батарея стоит в Новой Гребле препаршивое местечко, кстати сказать! Но скоро, скорее, чем ты думаешь, мы двинемся вперед… Короче говоря, адью! В Петербурге увидимся.