Затем посетили книжный магазин «Дома литераторов» на Бассейной улице и тщательно обследовали книжные лари в выемке возле Мариинской больницы. После этого отправились на Васильевский остров, на 6-ю линию. И как ликовал Крутояров, приобретя за двести миллионов «Стихи о прекрасной даме» Блока в издании «Гриф», да еще с автографом самого Блока! Что касается Миши Маркова, то он принес домой словарь рифм, который решил подарить Женьке Стрижову, а для себя выбрал «Лекции по истории русской литературы» Сиповского и был удивлен, узнав от Крутоярова, что Сиповский жив и находится здесь, в Петрограде.
Маркову представлялось почему-то, что писатели, книги которых он встречал в школьной библиотеке, жили когда-то давно, даже очень давно. Отчасти он был прав: ведь с тех пор успела смениться эпоха. Как было представить, что Федор Сологуб, написавший «Мелкого беса», и сейчас здравствует и даже председательствует в Союзе писателей на Фонтанке, в доме номер 50? А Чарская! Лидия Чарская с ее слащавой «Княжной Джавахой» замужем за бухгалтером и живет где-то около Пяти углов!
4
Вскоре Маркову представилось немало удобных случаев, чтобы недоумевать, восклицать, изумляться. Например, как это могло случиться, что сейчас, в 1923 году, когда Коммунистическая партия отмечает свое двадцатилетие, когда отгремели бои под Вознесенском, очищена Одесса, стерты с лица земли и Врангель, и Колчак, — вот, полюбуйтесь: на Невском, дом 60, находится «Ложа Вольных Каменщиков» и там недавно состоялся диспут по докладу некоего Миклашевского «Гипертрофия искусства»!
— Какие каменщики? Какая гипертрофия? — спрашивал всех Марков, но вразумительного ответа не получал.
Ходили вчетвером — супруги Крутояровы, Марков и Оксана — на выставку в Академию художеств. Оксана, которая не так часто выбиралась из дому, была потрясена не только картинами, но и видом на Неву, на гавань, и сфинксами перед зданием академии, и университетом, мимо которого проезжали.
— Ой, матенько! — поминутно восклицала она, и черные ее брови поднимались все выше и выше.
В выставочных залах к ним присоединился Евгений Стрижов. Он был как дома.
— Дальше, дальше идемте, — тащил он всех. — Тут чего смотреть: цветы.
— Нет, погодите, — остановил Крутояров. — Взгляните на эту сирень.
— Понюхать хочется! — восхищенно вглядывался Марков.
— Художник не просто так вот решил — дай-ка нарисую сирень. Обратите внимание, какие сильные, сочные гроздья, как много веток сирени, они даже не вмещаются в вазу. Обилие, цветение, торжество жизни! А скатерть на столе какова? Видать, в доме живет рукодельница, видать, в доме совет да любовь, а то и не до цветов бы было!..
— Это вы все выдумываете, потому что писатель, — возразил Стрижов. А для обыкновенного взгляда — сирень как сирень.
— Вы — поэт, и еще молодой поэт, как же это может вас не трогать? Нельзя мимо красоты проходить, надо вглядываться, вопрошать, впитывать!
— Впитывать! И без того нас за красоту поедом едят! Читали Силлова?
— Какого еще Силлова?
— Он из стихов Герасимова надергал цитат: заводские трубы погребальные свечи, город — гроб, синяя блуза — саван, и делает вывод: ага, церковные атрибуты, мистика!
— Гроб — церковный атрибут? — расхохотался Крутояров. — А в чем же самого этого Силлова в землю закопают? Но у нас речь о сирени. Значит, Силлов нас ни в чем не упрекнет.
— Упрекнет! У Герасимова: «Угля каменные горны цветком кровавым расцвели»…
— Ну и что же? Расцвели.
— У Крайского: «Как крылья разноцветные, знамена батраков», у Кириллова: «Звучат, как крепнущий прибой, тяжелые рабочие шаги»…
— Что же ваш Силлов нашел тут запретного?
— Цветок?! Мотыльки?! Прибой?! Значит, у пролетарских поэтов влечение к деревенской мужицкой Расеюшке, значит, ориентация на эсеров!
— Неужели так и написано: Цветы — эсеровщина? Прибой — деревенский образ?
— Я вам и журнал принесу, если хотите. Особенно Крайскому попало: «Родину мою, как Прометея, враги и хищники на части злобно рвут»… Силлов говорит: Прометей — мифологическое сравнение, значит, пролетарская литература — вовсе не пролетарская.
— М-да! — вздохнул Крутояров. — Тут ничего не скажешь… Но мы загораживаем дорогу посетителям выставки и не к месту занялись дискуссией. О вашем Силлове одно можно сказать: дурак и молчит некстати и говорит невпопад.
Этот неожиданный разговор чуть не испортил всем настроение. Крутояров хмурился и как-то странно мотал головой, будто ему что-то мешало. Оксана испуганно смотрела и не знала, как всех успокоить. Марков молчал, но злился. Одна Надежда Антоновна восприняла этот рассказ юмористически.
— А кто такой Силлов? Ноль! И кто станет читать его галиматью? Какие вы, товарищи, впечатлительные!
Вскоре все уже с увлечением разглядывали натюрморты Клевера-сына, воздушные полотна Бенуа.
Оксане понравились «Гуси-лебеди» Рылова.
— К нам летят! — прошептала она. — На родную сторонушку!
Дойдя до «музыкальных композиций» Кондратьева, Крутояров стал рассеяннее, а когда увидел «левое» искусство Пчелинцевой, снова стал чертыхаться, уже по поводу «заскоков» и «экивоков».
— Что это? — тыкал он в картину. — Пятна, волнистые линии… И хоть бы сама придумала, матушка, а то ведь все косится туда, на запад. Озорничать тоже надо умеючи. Иначе начнешь epater les bourgeois, а буржуа-то не ошеломятся!
Вскоре после выставки Марков и Стрижов побывали на устном альманахе рабфаковцев «Певучая банда». Голубоглазый, весь в веснушках, с задорным хохолком, Евгений Панфилов читал:
Пусть туман и пуля-лиходейка,
В сердце страх не выищет угла!
Жизнь легка, как праздничная вейка,
И напевна, как колокола!
— Как бы Силлов не услышал, — шепнул Стрижов, делая страшные глаза. Опять церковный атрибут! Будет Панфилову на орехи!
Оба весело рассмеялись и стали дружно аплодировать.
После «Певучей банды» посетили литературный вечер «Серапионовых братьев». Хлопали Тихонову. Он читал «Брагу». Он сказал: «Меня сделала поэтом Октябрьская революция». Освистали докладчика Замятина. Замятин уверял: «Железный поток» сусален, Сергей Семенов пошл… Только сам себе Замятин нравился!
Посетили затем «Экспериментальный театр» в помещении Городской Думы… Потом слушали лекцию Луначарского…
А однажды Стрижов таинственно сообщил:
— Сегодня ты умрешь от восторга! Пошли!
— Куда?
— А вот увидишь. Пошли, говорю!
Петроградское объединение писателей «Содружество» устраивало по четвергам литературные чтения, они происходили на квартире одного из «содружников». Это тоже было своеобразием тех времен. Каждый четверг вечером в квартире на Спасской улице, дом 5, были гостеприимно открыты двери для всех желающих. Хозяин встречал каждого и провожал в ярко освещенную комнату, где было много стульев, в углу сверкал крышкой рояль, на столе для посетителей был налит чай, тут же предусмотрительно положена стопка чистой бумаги и с десяток остро отточенных карандашей — для заметок при чтении, если кто не запасся блокнотом.
Стрижов, оказывается, знал здесь всех наперечет. Он негромко называл Мише фамилии, а Миша ахал, удивлялся и смотрел во все глаза.
— Видишь, с такой буйной шевелюрой и глубокими пролысинами на лбу? Свентицкий, критик. Рядом с ним Лавренев, у которого кот на коленях. Читал «Сорок первый»?
— А эта, с челкой? Низенькая?
— Сейфуллина. Неужели не узнал? Ее портреты есть в журналах. А тот, у окна, худощавый, — это поэт Браун, он сегодня будет новые стихи читать. А с бородой, кряжистый — Шишков Вячеслав Яковлевич. Вот мастер свои произведения читать! Заслушаешься! А к нему подошел, разговаривает… видишь, с усиками? Это Михаил Козаков. Рассказы пишет. Рождественского чего-то нет сегодня. Хотя он всегда опаздывает.
— Удивительно все-таки, — вздохнул Марков, — вот состаримся мы и будем вспоминать: такого-то впервые я встретил, помнится, в таком-то году…
— Ну вот еще! — вдруг обиделся Стрижов. — Мы никогда не состаримся!
В этот вечер приятели очень поздно возвращались домой. Стрижов провожал Мишу до самых дверей парадного и непрерывно декламировал: он знал множество стихотворений, особенно современных поэтов.
Улицы были почти безлюдны в этот поздний час. Но завидев шумную ватагу молодежи, наполнившую визгом, гамом, пением всю улицу, Стрижов поспешил с пафосом провозгласить:
И в живом человечьем потоке
Человечье лицо разглядеть!
— Это я знаю, — обрадовался Марков, — это Садофьева!
— Угадал, его. Не все, братец ты мой, наши пролетарские поэты пишут в мировых масштабах, вон они о чем — вглядываются в лица! А это знаешь:
Что же! Смотреть и молчать?
Жить и в борьбу не втянуться?
— Женька! А ведь здорово? Ты мне завтра напомни, я себе в тетрадь запишу. Чье это? Александровского? А он где? В Москве? Знаешь, мне ужасно понравилось на «четверге»! Вот уж никак не думал, что Сейфуллина здесь живет!
— На улице Халтурина. Лавренев — на набережной Рошаля.
— А Крайский?
— У Крайского я сколько раз бывал. Он на проспекте Маклина. Он ведь все с молодежью возится.
— А сегодня в «Содружестве»? Там и курсанты были, и матрос один был, студента знакомого я видел…
Марков остановился на Литейном мосту.
— Женя! А ведь хорошо жить! Как ты думаешь… Сейчас у нас двадцатый век. А в двадцать первом коммунизм устроят?
— Чудик! Тоже мне — в двадцать первом! Да он буквально в преддверии! Вот-вот мировая революция грянет. Ты что думаешь — в других странах рабочие дураки? Смотреть будут?
— Я в газете читал — буржуазия у них опять шевелится, опять войну готовит.
— Ну и готовит! Ну и пожалуйста! Одну войну устроят — четверть мира осознает. Вторую войну устроят — все люди осознают. На том песенка капиталистов и будет спета.