По мере приближения к Киеву, ко всем этим памятным местам, как будто сохранившим отзвуки гремевших здесь залпов, все трое все больше приходили в возбуждение. Марков поминутно бросался к окнам. Даже ночью вглядывался, вглядывался в темноту.
— Интересно, мы проезжаем Жмеринку? Если бы вы только видели, Иван Сергеевич, что тут творилось! Неужели мы ночью будем проезжать Казатин? От Казатина как раз идет ветка на Умань… Там было депо, от него после боев кирпича целого не осталось…
Днем Марков высовывался из окна чуть не по пояс, и Оксана держала его за полы пиджака, опасаясь, что он вывалится.
— Оксана, смотри, ведь это Фастов? Сколько раз он переходил из рук в руки! Иван Сергеевич, ведь это здесь курган, именуемый «Острая могила»? Как вспомнишь эти места сразу после боев, после отхода противника… Валяются конские трупы… Ни одного уцелевшего здания, битое стекло, груды кирпича, тлеющие головешки… Кладбище вещей! Лафеты, пушки, обломки повозок… На железнодорожных станциях полыхают ярким пламенем пакгаузы, эшелоны… Поминутно взрываются сложенные в вагонах снаряды… Никогда это не выветрится из памяти! Это походит на конец света! Хрустишь по битому стеклу, перемахиваешь через огонь, через трупы — некогда разглядывать. Дана команда преследовать отступающего врага. Лошади в мыльной пене… У некоторых бойцов головы завязаны окровавленным бинтом… Вперед! Только звенят копыта… Были дела!
— А нам, военным корреспондентам, не полагалось оружие. Блокнот и карандаш… и забубенная головушка. Чтобы доказать, что мы не какие-нибудь «цивильные», не тыловые крысы, мы лезли на рожон, обязательно увязывались в разведку, шатались по линии огня и боже упаси, чтобы мы поклонились летящей пуле! — вспоминал Крутояров, и начинались рассказы, приводились случаи, назывались имена, все трое перебивали друг дружку, все трое говорили враз.
Оксана не отставала от мужчин, ей тоже было что порассказать. Много насмотрелась она в лазарете. После каждого сражения ни одной койки свободной и не успевают выносить в морг… Это там, в строю, война выливалась в бешеную скачку, в грохот орудий, татаканье пулеметов, раскатистое «ура» и звуки горна. Оксана видела изнанку войны: клочья мяса, тазы с кровью, лица, искаженные от боли, ноги, завернутые в простыню, выносимые из операционной…
Поезд мчался среди полей пшеницы и гречи, мимо живописных сел Подолии.
— Иван Сергеевич! Скорее, скорее, ведь это же Белая Церковь! Восьмого июня — в двадцатом году — мы ворвались на полном аллюре в город… Это почти в такое же время года, как сейчас! Вы представляете? Все цветет, благоухает… И конница мчится, и, может быть, люди и сами не замечают, что они кричат, кричат «ура», кричат «бей!»… и все сметают на пути… Сверкают клинки на солнце… Как странно, что никакого следа, ни одной вмятины! Купола церквей… ветряки… женщина идет, несет полные ведра воды на коромысле…
— Да-а… Белая Церковь… — в раздумье произносит Крутояров. — На этом месте стоял когда-то древний город Юрьев… Да-а… Все цветет. Все забывается. Всему черед.
— Вот здесь, кажется, смертельно ранило папашу Просвирина… Или не здесь?.. Иван Сергеевич! Скорее! Что это? Как будто станция Вапнярка? Да, она. На этой станции эскадрон Криворучко, помню, захватил эшелон с обмундированием. Вот было дело! Все раздетые, разутые, и вдруг — целый эшелон! Одних валенок два вагона! Хотел бы я побывать на реке Тетерев, на реке Здвиж… Прийти и постоять на берегу… Течет река, журчит река и все былое смывает. Помню, я лежал рядом с Савелием, мы ждали сигнала атаки. Туман был, можете себе представить, в двух шагах ничего не видно. Оттого ли, что приходилось лежать неподвижно, но пробирало до костей. Даже сейчас хочется поежиться… Правда, странно все это? Вот и туман рассеялся, и бои кончились, и хлеба на полях убирают, а я еду в поезде, в отдельном купе… и на столике у нас пирожки с рисом, с яйцами…
— Миша, расскажи про голубей, — попросила Оксана.
— Да, это действительно забавно. Голуби сопровождали нашу бригаду во всех походах, куда мы — туда и они. Все-таки у нас не переводился овес, и вообще бойцы любят птиц. И знаете до чего привыкли голуби к боевой жизни! В пору хоть зачисляй в эскадрон. Нас они абсолютно не боялись, клевали крошки хлеба с ладони, знали, когда кормят лошадей — значит, и им перепадет, сидели на повозках, как в городах сидят на карнизах крыш. Начнется бой — голубей как языком слизнет, как будто их и не было. И знаете почему? Прятались в ящиках пулеметных тачанок. Ведь до чего сообразительны! Это был у них блиндаж, боевое укрытие. Очень смешные птицы!
4
Чем ближе подъезжали к Одессе, тем больше было воспоминаний и рассказов. Однако неизвестно, когда, с какого момента, в вагон стала проникать какая-то тревога, какое-то предчувствие неминуемой беды — той, о которой скептики говорят, что, если тихо идешь, беда догонит, а шибко идешь — беду нагонишь.
Все трое — и Оксана, и Крутояров, и Марков — были неисправимые оптимисты, любили жизнь, верили в добро и всячески старались стряхнуть с себя необъяснимую задумчивость, странные, ничем не оправданные предчувствия. Но почему это у железнодорожника, который стоит на платформе, такое хмурое лицо? О чем там возбужденно толкуют, собравшись в кучку? Мало ли о чем. Но видимо, были уже неуловимые признаки чего-то, взволновавшего всех.
Первым увидел траурный флаг Марков. Все трое молча переглянулись. Мысли всех троих унеслись в Москву. Никто из них не назвал ни одного имени. Но некоторые дорогие, привычные имена мелькнули в сознании. Ведь если траурные флаги на вокзале, значит, умер какой-то крупный деятель… На лицах всех троих было написано: «Кто?» Ни одному из них и в голову не приходило, что произошло в действительности.
— Что это означает? Флаги… — спросил Крутояров проходившего мимо военного.
— Вы что, не знаете? Убит Котовский.
5
Померкло небо. Померкла радость. Так весело начавшееся путешествие окончилось столь неожиданно и печально. Кто бы мог подумать, что ехали на свидание, а попали на похороны?!
Все трое стояли у гроба. Крутояров был молчалив и задумчив. Сверкали ордена. Боевое оружие было возложено на гроб. Рядом темнели кандалы — те самые, что когда-то бряцали, сковывая руки и ноги славного борца за свободу.
Как осунулся и сразу постарел Крутояров! Какая бледная стала Оксана! На ней лица нет. Марков был в состоянии окаменелости. Известие о смерти Григория Ивановича оглушило, как самый жестокий удар. Как в тумане воспринималось все происходящее вокруг.
Марков молча пожимал руки съехавшимся отовсюду котовцам. Как много дорогих, знакомых, близких! Вот и Криворучко. Вот и Белоусов. А это кто? Костя Гарбарь? Встретил бы на улице, прошел бы мимо, так он изменился, повзрослел.
С каждым поездом прибывают все новые и новые лица. Делегация от курсантов… Делегация от пионеров… Делегацию Реввоенсовета возглавляет Буденный. Мужественное, овеянное ветрами степей лицо славного полководца нахмурено. А вот в уголке отвернулся и плачет старый вояка, конник-котовец, тысячу раз глядевший смерти в глаза…
Марков знал уже подробности убийства. Рассказал Белоусов. Рассказывал с паузами, замолкнет, страшным усилием воли овладеет собой и продолжает хриплым голосом:
— Недосмотрели. Обо всем подумали, а вот это… что найдется продажная гадина, — вот этого не учли…
На Белоусова страшно смотреть. Стиснуты зубы, глаза полыхают черным пламенем ненависти. Лицо искажено судорогой. Скулы заострились. И голос стал какой-то другой.
— Я ведь с первого взгляда понял, что этот меняла, этот грязный комбинатор и аферист не наш человек, чужак, по всему складу чужак. Кабатчик был, кабатчиком и остался. А Григорий Иванович беспредельно верил, что в самой отпетой душе сохраняются какие-то человеческие зачатки…
Белоусов опять замолк, захлебнулся душившей его яростью, мучившей его скорбью.
— Да. Так вот. Никто не обманывался относительно Зайдера. Но на такое дело я никак не считал его способным. Ей-богу, что-что, а это даже в голову не приходило. Ведь помимо всего трус он паршивый! Я считал его неисправимым, а Котовский все надеялся, что в обстановке советской трудовой семьи он обживется, поймет, что со старыми, грязными ухватками сейчас не проживешь…
— Да ведь кто, как не Григорий Иванович, его и на работу пристроил? От таких выродков благодарности не жди.
— Те, кто засылали диверсантов с заданием убить Котовского, — а это было, теперь скрывать не приходится, — так те отчаялись добиться своего, две группы мы проследили и выловили…
— Значит, было и это? — прошептал Марков, пораженный таким сообщением.
— Мы установили, хотя, конечно, без полной гарантии, что там, за рубежом, была команда «Отставить». А они, оказывается, вон какой путь выбрали… Они эту мокрицу пустили в ход! Вы знаете, какое у него было оружие? Браунинг номер два! И пульки-то как семечки!..
Белоусов застонал и замолк. Больше он не мог говорить.
Марков и Оксана ходили в родильный дом навестить Ольгу Петровну. От потрясения у нее начались преждевременные роды, это было в воскресенье, с трудом нашли нужных людей, чтобы открыли родильный дом. Она даже не могла быть на похоронах мужа, сразу после трагического события попав в больницу. Теперь она лежала бледная, измученная, одновременно познавшая утрату самого близкого человека и появление на свет самого близкого существа, какое может быть для матери: родилась дочь, раньше срока, но здоровенькая, на радость всем.
— Назовем Еленой, — слабым голосом говорила Ольга Петровна. — У Григория Ивановича была любимая сестра Елена. В честь нее.
Двойственное было у нее чувство: там в гробу лежит отец новорожденной… он никогда не увидит своего ребенка… ребенок никогда не увидит отца… Жизнь и смерть поместились рядом. Жизнь утверждала свое. Жизнь продолжалась. И какое нужно самообладание, какая сила характера, чтобы испытывать невыносимую боль утраты, но твердо помнить, что святая обязанность матери — вырастить детей, что роженице не позволено волноваться, огорчаться, плакать, иначе испортится молоко. В определенный час принесут в палату беспомощное существо, розовое, нежное, с таким победным плачем.