Котовский. Книга 2. Эстафета жизни — страница 8 из 91

— Но ведь господин Троцкий и сам коммунист?

— Троцкий — все что угодно по мере надобности. Когда ему удобно — и коммунист. Был момент, когда бундовцы возлагали на него надежды. Напрасно. Бундовцы для него недостаточно масштабны. Но если будет выгодно, он, не задумываясь, установит для евреев черту оседлости. Троцкий — это прежде всего Троцкий. Я так полагаю, сэр.

— Да, да, я знаю характеристики этого деятеля, сделанные многими, в том числе отзывы Ленина.

— Ленина?! — переспросил Сальников, думая, что ослышался. Он никак не ожидал и со стороны Петерсона ссылки на такой авторитет.

Но Гарри не обратил внимания на вопрос, будто не слышал его, и продолжал, щеголяя памятью и осведомленностью:

— В юности Троцкий ходил по Одессе в синей блузе и писал психологическую драму. В тысяча девятьсот третьем году был меньшевиком. В девятьсот четвертом порвал с меньшевиками, в пятом снова примкнул. Ленин отмечал его ультрареволюционную фразу и отсутствие мировоззрения. А зачем умному человеку мировоззрение? У вас, господин Сальников, есть мировоззрение?.. Но продолжим о Троцком. Блок ликвидаторов. Противник Ленина. Впередовцы. А в девятьсот семнадцатом примкнул к Ленину. В Брест-Литовске поступил вопреки директиве Ленина. Приехав из Брест-Литовска, публично признал свою ошибку. И тут же сколотил оппозицию. И кажется, снова признал ошибку? Или не признал? Мне кажется, эта маневренность говорит в его пользу. Ведь так? В мировой прессе его окрестили «красным Наполеоном». Не кончит ли он островом Святой Елены? А вы какого мнения о нем? Фигура это или не фигура — вот что меня интересует.

— Если вы позволите напомнить, — с напускной скромностью вкрадчиво промолвил Сальников, — один далеко не глупый англичанин выразился примерно так: Троцкий так же не способен равняться с Лениным, как блоха со слоном.

— Я знаю, о каком англичанине вы говорите: Локкарт. Остроумно. Но блохи кусаются.

И Гарри понял, что от Сальникова нельзя ожидать другой оценки Троцкого, так как Сальников сам мечтает стать диктатором России. Он замолк и стал внимательно разглядывать Сальникова, решая вопрос, годится ли в диктаторы этот поджарый джентльмен — хладнокровный убийца, талантливый мистификатор и прирожденный дипломат. Конечно, если его поставить у власти, он, как и Троцкий, откроет границы для предприимчивых людей и быстро превратит Россию в нормальную капиталистическую страну с каким-нибудь страшно революционным названием. В этом Гарри Петерсон не сомневался. Но удержится ли он? На какие слои общества он опирается? Какими приманками снова загонит в стойло вырвавшегося на свободу и нюхнувшего вольного ветра дикого вепря, этот разбушевавшийся не в меру народ?

Сальников в свою очередь изучал Петерсона. Они не в первый раз встречались. Сальников знал, что за спиной Петерсона крупные капиталисты. Но еще Сальникову было известно, что, кроме поддержки любого мероприятия, направленного против советского режима, у Петерсона ничего не было за душой. Сальников старался определить, насколько влиятельны деловые круги, которые представляет этот американец. Денег у него много. Но ведь у голландца Детердинга их еще больше!.. Что касается аппетитов, то у всех они хорошие. Пасть, пожалуй, шире всего открыта у немцев… Эти с удовольствием заглотали бы весь божий мир и запили его кружкой пива.

Так оба долго молчали и обнюхивались, как собаки, встретившиеся на дороге. Сальников при этом осторожно отмечал, что не всякий гриб в кузов кладут, а Петерсон пришел к неопределенному выводу, что qui vivra, verra поживем — увидим.

Гарри Петерсон первым прервал молчание:

— Господин Сальников! Вы не обидитесь, если я признаюсь в своих сомнениях относительно очень популярной в России партии, — я имею в виду эсеров…

Сальников вежливо слушал. Но Гарри заметил какое-то движение, какой-то жест, выражающий протест.

— Знаю о ваших контактах с эсерами, но вы — особая статья: если вам понадобится, вы образуете еще десять таких партий и придумаете для них недурненькие платформы. В сущности, партия — это когда один говорит, а все остальные поддакивают. Не сочтите за комплимент — я не умею говорить комплименты, — вы из той породы, которая делает игру. Так устроен мир.

Сальников опять шевельнулся, как бы протестуя против слишком откровенной похвалы. Гарри ответил на это афоризмом:

— Скромность — результат опытности, сэр! Так говорят на моей родине. Но продолжим об эсерах. Я по должности изучал русские политические течения и нахожу большое сходство между русскими эсерами и русскими анархистами. Только анархисты призывали убивать всех подряд, а эсеры — на выбор.

— Не совсем так, — лениво процедил Сальников. — Или даже совсем не так.

— Эсеры, — продолжал Гарри, явно вызывая на спор и на откровенность, — это партия, у которой много жертв и мало толку. И потом, согласитесь: в ваших рядах слишком много провокаторов.

— Это характеризует только полицию, а не нас.

— Каляев и Шпайзман повешены, Покотилов и Швейцер погибли при взрыве, Дулебов и Бриллиант сошли с ума…

— Сэр! Вам следует писать историю революции!

— А провокаторы? Один Евно Азеф чего стоит.

— Азеф — любопытнейшая фигура, если хотите знать. О нем будут писать монографии. Это поэт насильственной смерти. Но разгадка его загадочности прозаически проста: деньги. Он любил цитировать Гейне: основное зло мира то, что бог создал слишком мало денег. За деньги он готов был любого убить, Плеве так Плеве — ему безразлично. Его мировоззрение укладывалось в формулу: Je m'en fiche — плевать. В этом смысле он вполне современен!

— А эта ваша… Жученко? Которую разоблачил Бурцев? Лучше бы вам, мистер Сальников, свою, новую партию создать, чтобы на ней не висели тени прошлого. Как вы думаете?

— Я так и поступил, сэр. Только у меня не партия, у меня армия: зеленые братья. Вы правы, когда говорите, что эсеры — это и устарело и дурно пахнет. Дряхлые Брешко-Брешковские и Марии Спиридоновы — пыльный архив. Я уже не говорю о таких ископаемых, как Авксентьев, Вологодский. Сейчас другие времена, другая тактика, а все эти психопатки — это старо, как диккенсовские дилижансы. К чему такая бравада: спрятать в дамскую сумочку браунинг, подойти, выстрелить и затем терпеливо ждать, когда для тебя намылят веревку.

— Значит, вы отрицаете террор?

— Террор — да, но не политическое убийство.

— Да-да. Я в общих чертах представляю этот новый стиль работы. Например, предупредил поручик Соловьев советские органы о готовящемся перевороте в Ярославле, а через несколько дней Соловьева случайно убили в гостинице. Или комиссар печати Володарский… Кажется, тоже ваша работа?

— Милостивый бог! Вы даже такие мелочи храните в памяти? Но это же обычная вещь! Вы приводите примеры из политических будней. В меню политических деятелей есть такое блюдо: устранение нежелательных лиц. Ничего особенного, все так делают, каждое мало-мальски приличное государство, каждый деятель, даже каждый ревнивый муж. Какой же это новый стиль? В Америке нежелательных наследников упрятывают в психиатрические больницы. В Древней Руси их заточали в монастыри. Не вижу тут принципиальной разницы.

— В какой-то степени вы правы, — примирительно промямлил Гарри. Кстати, троцкисты тоже не брезгуют этим… стилем?

— В политической борьбе, сэр, нет недозволенных приемов.

— Извините, я, вероятно, утомил вас. Но хочется, знаете ли, во всем разобраться. Да! Что я хотел еще спросить… Вы сами лично видели Тухачевского?

— Михаила Николаевича? Конечно. Его, как и Фрунзе, на самые опасные участки посылают. На врангелевском фронте он командовал Первой и Пятой армиями. Я слышал, что его прочат на пост начальника Военной академии. Последнее, что я знаю, впрочем так же, как и вы, что он командовал войсками, взявшими Кронштадт.

— Вот поэтому-то мне и хочется составить о нем полное представление. Фрунзе — тоже бывший офицер?

— Каторжанин. Никакого отношения к военному делу не имеет.

— А кто такой Фабрициус?

— Коммунист. Работал в подполье. Это все, как бы вам сказать, ленинская гвардия. Ленин их выискал, Ленин их воспитал.

— А Котовский? Слыхали о таком?

— Еще бы! Крупный такой мужчина. Я его один только раз видел. В Одессе. Между прочим, друг Фрунзе. Одного поля ягода. Хорош.

— Все они хороши. Скажите, но разве плохой генерал, например, Ханжин? Разве не безумно храбр Каппель?

— Сэр! Плохо глиняному горшку, если на него падает камень. Не лучше, если он падает на камень сам.

— Вы все отшучиваетесь. Но в чем же все-таки тут дело? Мне рассказывали о Шкуро. Это нечто феерическое! Кадр для кино!

— Да, вероятно, это потрясает. Скачут во весь мах на вороных конях, на черном бархатном знамени красуется волчья разинутая пасть, в атаку идут под марши духового оркестра… Черт знает что такое!

— Я допускаю, что пустой номер — Тютюнник, что слаб Пилсудский. Но сколько кричали о Колчаке! Боже мой! Министр Сазонов называл его русским Вашингтоном! Сэр Сэмюэль Хор кричал, что Колчак — джентльмен. Черчилль клялся, что Колчак неподкупен. «Нью-Йорк таймс» воспевала на все лады этого «сильного и честного человека». Где он, этот сильный и честный человек? В какой гниет канаве? И почему, объясните, опытных кадровых генералов колотят и колотят голодные, плохо одетые мужики, которыми командуют агроном Котовский, ссыльно-каторжный Фрунзе и кто еще там? Какой-то Тухачевский? Какой-то Буденный? Примаков? Егоров?

Редко случалось, чтобы Гарри Петерсон приходил в такое возбуждение. А Сальников вежливо улыбался, вежливо слушал, пил маленькими глотками вино и сверкал лакированными ботинками.

Впрочем, вежливо слушая, он думал:

«Вряд ли ты, голубчик, на самом деле взволнован! Мы оба из того сорта людей, которые уже ничего не делают искренне. Мы всегда как на сцене, даже наедине с собой».

Кажется, он был прав. Гарри Петерсон, внезапно успокоившись и вдруг позабыв о печальной участи Колчака, которая за минуту до того его так тревожила, спросил с самым простодушным видом, хлопнув Сальникова по колену: