Коварная дама треф — страница 34 из 34

— Да, дела, — посочувствовал Шаламов, — а мне Данила ничего не рассказывал.

— Про те события вспоминать не хочется, — хмыкнул прокурор. — У них здесь, наверху, как дурной сон! Все еще аукается. Боюсь вот и я, что не пройдет это просто так для Ковшова. Случай с директором, думается мне, только первая ласточка, симптом, так сказать. Хайса не забывает ничего, у него память на зависть.

— И что с Данилой? — вырвалось у Шаламова.

— А ничего, — твердо глянул ему в глаза прокурор. — Ковшов поступил правильно, и с Зубровым у них не выгорело. Но одно печалит, не оставят они его. Думать будем. Мы тоже здесь не сидим сложа ручки. А ты, Владимир Михайлович, извлекай уроки.

— Я понял, Николай Петрович, — поднялся Шаламов.

— А раз понял, тогда собирайся, — пожал ему руку тот.

* * *

Народ праздный разбрелся, Шаламов остался у костра, задумчиво покуривая. Рядом подремывали Вихрасов с Курасовым, да Ковшов копошился возле мангала, изредка подбрасывая то одну, то другую ветку.

— Ты чего грустишь, Михалыч? — подмигнул Шаламову Ковшов. — Татьяну-то здесь пока оставляешь или сразу возьмешь с собой целинные земли осваивать?

— Шутишь? — хмыкнул тот. — Мы с ней уже помыкались в одном районе, когда после института меня в деревню направили. Я теперь ученый. Поживу в гостинице цыганом, пока квартиру не дадут или еще что не подвернется.

— А «еще что», это как?

— Дом обещает первый секретарь построить.

— Да ну! Это Зелезнев-то?

— Он.

— Повезло тебе с первым.

— Видно будет. Пока легко запрягает.

— У меня то же было. Хайса соломку стелил.

— Николай Петрович откровенничал, напутствуя, — покачал головой Шаламов. — Рассказал твою историю с самого начала. Как сейчас обстановка?

— А никак. Не работать мне в этом районе, — Ковшов разворошил угли палкой, те вспыхнули вроде, встрепенулись в пламени, но опали тут же, затухли без пищи — хвороста. — Вчера Игорушкин звонил по этому вопросу.

— Чего?

— Новый район создается у нас в области. Вокруг города. Так и будет называться Пригородным.

— Да ты что?

— Предложил перейти туда.

— Это выход! Соглашайся, что думать-то!

— Вот и ломаю голову. У себя там я вроде коллектив уже создал, понимаем друг друга, результат появился…

— Соглашайся! И не откладывай с решением, — настаивал, прямо вцепился в приятеля Шаламов.

— Я и сам не прочь уже. Условия Петрович ставит жесткие.

— Что такое?

— Уйдешь оттуда, говорит, один. Никого, кроме шофера, не дам, а в новый район сам кадры подбирать будешь.

— Так это же прекрасно! — сверкнул глазами Шаламов. — Все заново! И сам!..

— Там и прокуратуры нет никакой. Строить придется.

— Так это же отлично! Без корней, без инсинуаций о прошлом!..

— Ты чего так радуешься, Михалыч? Чему завидуешь? У самого-то как? — Ковшов попристальней вгляделся в товарища. — Все нормально с твоим назначением? Как то дело-то? Об убийстве дочери Калеандровой? Довел до ума?

— До ума — нет ли, а прекратил дело, — нахмурился Шаламов, но Вихрасов, услышав обрывки их разговора, поднял голову, будто и не дремал вовсе, вмешался живо:

— По уму, Владимир Михайлович, ты точки все расставил. Тебе корить себя нечем. Правильно дело прекратил, совесть наша с тобой чиста.

— Не спишь, бродяга, — хмыкнул Шаламов.

— Опер, он и спящий опер.

— Чем же там все кончилось? — поинтересовался Ковшов. — Помнится, ты рассказывал, девчушка та не по собственной воле вены вскрыла?

— Так и было, — посетовал Шаламов.

— Тогда что же?

— Тетрадку мы ее нашли, дневник, — нехотя, отводя глаза, заговорил Шаламов. — Она там записи вела с тех пор, как в лапы урода одного угодила. И как такая девка, женщина, можно сказать, замужняя, в его паутине оказалась!

Шаламов почесал затылок.

— А вот так, Михалыч, — поднялся от костра Вихрасов. — Женщина — натура тонкая, ее сломать подлецу, затравить, запугать… ничего особенного не стоит. Он же шантажировал ее, что мужу все расскажет! Сам изнасиловал бесчувственную, подлец, и этим же ее на поводке держал! Вот она и вскрыла вены! Чего уж тут душу рвать себе, Михалыч! Мы с тобой при чем?

— Вот как все обернулось, — Ковшов задумался. — Нестандартные обстоятельства, ничего не скажешь.

— Там «контора», кроме того, прикоснулась, — шепотом, уха Ковшова коснувшись, сказал Шаламов. — Гад тот, что девку на гибель подтолкнул, агентом у комитетчиков был. К знакомым врачам, с которыми когда-то учился, неприязнь питал, а тут случай представился, заподозрил он их по собственной глупости или по вражде старой в антисоветской деятельности, вот и решил сдать всех скопом. Трое уже на него работали, включая покойную, обратил он их в свою веру; дело за малым стало, за мужем той бедняги, вот она в ванной все проблемы и решила. Думала, что конец, а с того только все и началось. Агент испугался, что «контора» узнает о его проделках, они ведь смерть повлекли, принялся дневник ее искать. Ну и вот, тех, кто мешал ему, не щадил. Больно уж за собственную шкуру дрожал.

— А с ним как же? — спросил Ковшов. — С этим паразитом?

— И с ним так же, — Шаламов поморщился, — как он сам с остальными… Утонул он.

— Утопился?

— Следов насилия не нашли на теле.

— Значит, сам? Купаться вроде холодно еще?

— Собаке — собачья смерть! — сплюнул Вихрасов и закурил. — По его вине столько человек погибло, и еще бы не одного подвел под монастырь ни за что. Ему самому ничего другого и не оставалось. Конец для гада самый подходящий. А по пьяни чего не натворишь, вот и полез в воду, не рассчитав силенок.

— Он вроде трезвый был, Константин? — Шаламов удивился словам опера.

— Так сколько плавал там, на дне-то, Михалыч, пока на поверхность не всплыл! — выкатил от удивления глаза на лоб Вихрасов. — За это время все промилле[33], что имелись в нем, в воде раствориться успели.

— Знаток, — хмыкнул Шаламов.

— И вообще, Михалыч, — махнул рукой Вихрасов, — кончай ты этот разговор, кончай бередить мне и себе душу. Я как девочку ту вспомню в ванне, так всего мутит, а ты по гаду философии разводишь!

— Можно было всех спасти, — огрызнулся Шаламов. — Вот я о чем.

— Но кудрявого-то дылду того с Варькой, сыщика-самоучку, ты же спас, — усмехнулся Вихрасов. — Мало тебе?

— Лаврентий Палыч — это фрукт, — улыбнулся Шаламов. — Это человек особенный. За него стоило…

К костру возвращалась, подступала остальная компания; женщины, нагулявшись с Аркадием, исстрадавшись песнями под его гитару, рассаживались у костра, заводили разговоры на свои темы; приятели стихли. Аркадий пощипывал гитару, Очаровашка и две новенькие подружки от него не отставали; симпатичная в очках, по имени Лидия, заказывала то одну, то другую песню, Светлана, которая повыше, опираясь на Курасова, тут же заводила сама. Шаламов с Малининым уединились, им обоим медведь уши отдавил в свое время, теперь они больше слушали, а остальные старались, подпевали…

Нет, что ни говорите, замечательно у речки перед закатом! И тишь такая, что слышно, как рыбы играют у корней деревьев, которые в речку забрались еще в половодье и до сих пор никак выбраться не могут. И песня от костра, только зазвучав, кажется, прижимается к речке, стелется над ее легкой волной, убегает в неведомую даль. Вот до лодочки темной, что на стрежне припозднилась с одиноким рыбачком, достала, долетела, и тот, услышав, обернулся несколько раз, помахал рукой, крикнув что-то, видно, понравилось ему, как поют…

А это Очаровашка, перебив остальных, завладев общим вниманием, вместе с Аркадием выводила:

Возьмемся за руки, друзья,

Возьмемся за руки, друзья,

Чтоб не пропасть

Поодиночке…

— Хочется жить, жить хочется, ребята!

— Что, Михалыч? Что сказал? — не расслышал Ковшов, слегка толкнув приятеля, притиснулся к нему.

— Разбежимся, разъедемся все, — буркнул тот, — когда соберемся еще?

— Соберемся, — потянулся в неге, закинув руки за голову, размечтавшись, Малинин. — Какие наши годы!

Из дневника Ковшова Д.П

Мало кто об этом знал. А кто знал, не распространялся и не радовался. Понимали, тяжелым это известие было для Игорушкина.

Свердлина Владимира Кузьмича, преподавателя школы милиции, арестовали в Москве, обвинив в особо тяжких государственных преступлениях. Приезжал из столицы следователь, допрашивал институтских, к Пановой забегал, пытал, как, да что, чем отличался. Вызывали потом Панову и в суд. Там допрашивали. Осудили его. Судил военный трибунал. Отбыв в лагерях около десяти лет, Свердлин там и остался жить. А Майя так замуж и не вышла.

Николая Петровича мы хоронили в тот день, когда сильно штормило. Галицкий, новый прокурор области, по какой-то причине отсутствовал, поэтому похоронами занимался я под холодным свистящим ветрищем и проливным дождем. Неистовствовала природа.

А незадолго до этого, когда в безоблачном голубом небе сияло ласковое солнышко, мы с Малининым последний раз перед операцией навестили его в больнице. Николай Петрович весь светился от радости, млел от тепла и вышел к нам в синем больничном халате на одну майку.

— Будем жить, друзья, — обнял он нас обоих, — а за меня не волнуйтесь. Все прекрасно. Будем жить!