Коварные алмазы Екатерины Великой — страница 32 из 49

– Не в Лондоне, а в Париже. Он-то, кавалер покойницы, проживает, значит, в Париже на какой-то там авеню и день-деньской ничего не делает, а только шляется по музею д’Орсе, картины разглядывает.

«Кавалер покойницы! – отметила Эмма. – Ужас какой. Кто же умер?»

У нее было такое ощущение, что она уже заранее знала кто, просто боялась в это поверить.

– В Париже вроде бы Лувр, – блеснул эрудицией еще кто-то.

– По Лувру он тоже будет шляться, – успокоила соседка-мелодекламаторша. – В письме дальше сказано: «И в Лувр ты меня обещал сводить, в твой любимый павильон Ришелье, посмотреть на скульптуры. И этого обещания тоже не выполнил. Как подумаешь, Андрей: ты ведь меня всю жизнь обманывал. Обещал жениться и бросил. Клялся, будто веришь мне, как самому себе, но не поверил, что я беременна от тебя. А ведь это правда! Если бы ты знал, как я жалею, что вовремя не сделала аборт!»

Соседка умолкла, чтобы перевести дух, и с торжеством обвела глазами замерших от волнения слушателей.

Вот оно что, покойница оставила предсмертное письмо, которое этой любопытной соседке каким-то образом удалось увидеть и прочесть. Например, она была приглашена в качестве понятой. Или нашла ее мертвой, вызвала «Скорую» и полицию, а заодно прочла письмо.

Значит, несчастная покончила с собой? Типичное прощальное письмо самоубийцы к какому-то Андрею, виновнику ее мук. Удивительно, как соседка умудрилась запомнить такой длинный текст. Ну и память у бабули, позавидовать можно.

– Неужели вы, Марья Гавриловна, с одного раза все письмо запомнили? – словно подслушала ее мысли молодая толстая женщина – ее необъятная спина служила отличным маскировочным бруствером для Эммы и ее дубленки. – И даже где скобка открывается-закрывается?

– Я, Аллочка, в прошлом актриса, – высокомерно усмехнулась Мария Гавриловна. – Это моя профессиональная обязанность – запомнить всякую роль, даже самую большую, максимум за сорок восемь часов.

«Вот уж и правда, актриса, – невольно улыбнулась Эмма, осторожно выглядывая из своего укрытия. – И весьма недурная! Вчера во дворе ее запросто можно было принять за какую-то деревенщину, а сейчас ну просто бабушка из высшего общества! Но это, конечно, нечто – умирать из-за какого-то Андрея! Мужиков ей, что ли, мало?» – и тут Эмма обмерла, пораженная догадкой, которая пришла ей в голову только сейчас.

Человека, который бросил эту девушку, зовут Андрей. Но ведь Андрей – имя Илларионова, знакомого, а может, и больше, чем знакомого, Людмилы Дементьевой! Неужели речь в письме идет о нем? Он звонил Людмиле с вокзала в Москве. Он куда-то исчез и не появляется в Нижнем, и выйти на его след невозможно. Неужели это он уехал в Париж, живет на какой-то авеню Ван-Дейк, пять и шляется по музеям? Но если так, значит, именно Людмила покончила с собой!

Какой кошмар! Неужели она так сильно его любила?

– Слушайте, Марья Гавриловна, – спросила толстуха бывшую актрису, которая, очевидно, теперь считалась специалистом по сердечным делам покойницы, – а ведь вокруг нее всегда столько мужиков крутилось!.. Я что хочу…

– О мертвых или хорошо, или ничего, – наставительно изрекла Марья Гавриловна, воздев сухой палец, – запомните это, Аллочка! Хорошо или ничего!

– Да что ж плохого, если мужиков много? – хмыкнул какой-то долговязый парень с плохо выбритыми щеками. – Людмила была красивая девушка, понятно, что ухажеры увивались. Что ее заклинило на этом Андрее? Как его фамилия, кстати, никто не знает?

– Ты, Петр, невнимательно слушал! – с обидой произнесла Марья Гавриловна. – Я ведь именно с имени и фамилии этого человека начала цитировать письмо нашей усопшей соседки!

– Извините, я позднее подошел, когда вы уже чуть не половину процитировали, – смиренно сказал небритый Петр. – Может, еще раз скажете? Небось не я один не слышал!

– Я тоже, и мы не слышали, и я! – загомонили соседи, и Эмма едва сдержалась, чтобы не включиться в общий хор.

– Итак! – провозгласила Марья Гавриловна учительским тоном. – Письмо бедняжки начиналось словами: «В моей смерти виноват только Андрей Илларионов, и больше никто. Из-за него я эту дурь совершила. Забеременела, а ему на хрен не сдалась!»

Грех, конечно, но Эмма едва сдержала смешок, глядя, как Марья Гавриловна мгновенно вошла в образ полупьяной, разухабистой девицы. Ей-богу, она даже сделалась чем-то похожа на Людмилу Дементьеву, какой она была, когда неуклюже выбрасывала вперед ноги на колдобинах двора.

Но тотчас настроение Эммы переменилось. «Эх, бедная девочка, зачем ты это с собой сделала? Неужели такая любовь была? Или просто сделала на него ставку, проиграла и не смогла собраться после проигрыша? И аборт, конечно, уже поздно было делать, да? И вот ты решилась, и, судя по письму, была ты в это время пьяным-пьяна… А теперь небось смотришь на все с высоты и думаешь: „Ну и напорола же я!“»

Больше здесь делать было нечего. Эмма осторожно выбралась из толпы. Ее присутствия так никто и не заметил: соседи уходили, им на смену прибывали новые, и Марья Гавриловна во второй и в третий раз принялась декламировать предсмертное письмо Людмилы, которая винила в своей смерти Андрея Илларионова.

Итак, преступник назван. И адрес известен, и места его возможного пребывания. Очень удачно, что Эмма пришла сегодня в дом Людмилы, редкостное везение. Правда, Людмила заплатила за это везение жизнью. Что ж, всегда кто-нибудь за что-нибудь платит. Главное, чтобы жизнь не выставляла счетов Эмме, все остальное ее волнует мало!

Она шла домой и твердила себе, что нужно как можно скорей забыть историю бедняжки Людмилы. Конечно, это оказалось не так легко. Как ни гнала Эмма эти мысли, забыть ее она так и не смогла.

И вот вдруг выясняется, что хорошо сделала. Людмила ей очень пригодится – завтра в три часа дня на ипподроме Лонгшамп!

Париж, наши дни

Фотоателье Катрин нашла в трех минутах от дома Армана – на площади Бастилии, позади стеклянного здания Новой оперы.

– Особого качества не гарантируем, – нахмурился рыжий умелец с бородой до пупа, – отпечатки мелковаты. Но лица разглядеть будет можно. Только, извините, мадам, сделаем не раньше, чем послезавтра.

– Мне нужно сегодня, сейчас! – взвизгнула Катрин.

– Сожалею, – рыжий-бородатый развел руками. – Поверьте, сожалею просто до слез. Но ничем не могу помочь. Обратитесь в наш филиал – около станции метро «Балард».

– С ума сошел, – усмехнулась Катрин, – это же другой конец Парижа! Я и поближе найду!

– Ищите, – покладисто согласился рыжий. – Только не гарантирую, что найдете.

Катрин пренебрежительно фыркнула и выскочила вон.

Разумеется, она не собиралась ехать на Балард, поэтому помоталась по ближним улицам, после чего двинулась по направлению к Сене по бульвару Анри IV.

Дьяболо, до чего же хреново поставлено в Париже это дело – печать фотографий. Раньше было полно приемных пунктов, а теперь все делают снимки на телефоны. Наверное, одни флики-неудачники вроде Армана еще таскают с собой камеры.

Может, на той стороне Сены, ближе к дому, что-нибудь найдется?

На пересечении бульвара Анри IV с набережной она попала в чудовищную пробку. Полиция оцепила участок дороги, и тридцать пять минут Катрин вообще не могла тронуться с места, только яростно давила на клаксон и принималась ругаться самыми страшными словами, какие могла вспомнить.

Потом она решила позвонить домой, проверить, что делает этот коварный русский мальчишка. Однако телефон не отвечал.

Ушел? Спит? Или и то и другое – ушел и спит с другой? С кем, с Фанни? Но, как показали события последнего времени, его стоит ревновать не только к Фанни!

Дура, почему она не купила ему мобильник? Завалила тряпками, а о связи забыла. Где он? И эта пробка проклятая никак не рассасывается…

Когда движение восстановилось, Катрин была уже настолько разъярена, что плохо соображала, а потому не доехала до моста Аустерлиц, по которому могла добраться на противоположную сторону Сены и в два счета оказаться на бульваре Сен-Мишель, а на развилке у улицы Морлан зачем-то повернула налево и выехала на бульвар Бастилии, который, разумеется, снова привел ее на ту же площадь Бастилии.

Под давлением обстоятельств Катрин становилась безропотной фаталисткой. А еще она до смерти устала, переволновалась и хотела как можно скорее вернуться домой, чтобы выяснить, что же там с Романом. Она не стала больше артачиться: зашла в знакомое ателье и отдала контрольку на увеличение.

– Послезавтра, – пискнула маленькая арабка, глядя почти с испугом на изобилие этой чувственной красоты.

– Послезавтра так послезавтра. – Катрин величаво кивнула и выплыла из ателье.

Наступал час пик, и она еще не единожды попала в пробку, прежде чем добралась, наконец, до своего дома, уже чуть дыша от нетерпения и тревоги.

И едва не завизжала от счастья: паршивец крепко спал.

Молодец. Хороший мальчик. По своему обыкновению, свернулся калачиком, вон даже руки под щечку подложил, как маленький…

Что с ней, черт побери, происходит? Она влюбилась, что ли? Или, спаси и сохрани, Пресвятая Дева, материнские чувства пробудились, никогда в жизни не испытанные?

Да нет, едва ли. Катрин вообще не любила детей, считала их сплошной помехой для взрослых. По-хорошему, их стоит изолировать, чтобы не путались под ногами, а в жизнь выпускать по достижении двадцати пяти лет, не раньше. Красивых мальчиков можно, конечно, и раньше, сгодятся для разных приятностей. А девчонок лучше держать по монастырям лет до тридцати или до сорока и еще кормить жирным и сладким, чтобы поменьше было конкуренток у дам с изрядным жизненным опытом и чувственным аппетитом.

А что касается Романа… С Катрин такое бывало, она и раньше испытывала приливы всепоглощающей нежности – главным образом по отношению к вещам, которые поражали ее воображение и на какое-то время делали счастливой. Например, то же она испытывала, когда Лоран подарил ей золотистый «Ауди». Да, ее нежность к Роману – это нежность к очередной прекрасной вещи, которой она обладает, которая должна тешить ее плоть и поднимать жизненный тонус. Он здесь, и Катрин хочет, чтобы он оставался здесь долго, всегда.