Теперь она на небе, там не нужен героизм, по крайней мере я так думаю, и вот, когда я смотрю внутрь себя, мне кажется, что я целую ее желтые пальцы, пропитанные никотином, и вся она пропитана никотином, с ней невозможно целоваться, но я этого хочу, и это остается со мной навсегда, как будто она улетела в космос, а я остался здесь, мне тогда казалось, что я знаю все ее неврозы, буквально все, гораздо лучше других людей, а это был человек, сотканный из неврозов, из мании преследования, из навязчивых идей и навязчивых движений, когда она яростно чесала затылок, я понимал, что это не просто так, – и весь ее героизм, он тоже был невротического характера…
Как-то раз она пришла на свидание с палочкой и в гипсе. Катаясь на скейте, она подвернула или вывихнула стопу. Увидев ее, я сначала расхохотался, а потом испуганно спросил, зачем же она пришла.
– Я не могла тебе позвонить, – гордо сказала она. – Чтобы ты не ждал меня напрасно!
Мобильные телефоны изобрели десять лет спустя, уличные автоматы вечно не работали – и порой часто бывало так, что друзья просто звонили в дверь, чтобы что-то тебе сообщить.
Авессаломова тут же села в такси и быстро уехала. Это был героизм чистой воды, и тогда я впервые задумался о его природе.
В те годы я часто встречал героических людей. Но это были люди другого типа – серьезные бородатые мужчины, ходившие в дальние походы, или женщины, которым некуда было девать огромную материнскую энергию, это были такие фабрики добра, рядом с которыми и стоять-то неловко, святые люди, энтузиасты. В ее случае и близко не было никакой фабрики, ей бы самой кто-нибудь помог, поддержал, откуда там было взяться избыточному материнскому теплу – Авессаломову саму невозможно было согреть, внутри нее бушевал ледяной ветер, настолько все было тяжело: ну, например, мать, которая однажды увидела, как она с мальчишками курит, а потом она пришла домой и от нее пахло вином, все стало совсем плохо, все сложилось в одну картинку, приходилось врать матери в промышленных количествах, это оказалось легче, чем она думала, – и это накапливалось, и она грызла свои пальцы и смотрела в сторону, когда я пытался с ней об этом поговорить. Этот дворовый портвейн, который в результате ее убил, потому что она посадила печень еще в раннем возрасте, ее мать, которая не понимала, что это за существо – не девочка и не мальчик, матери было невдомек, что на свет родились андрогины, другие люди, идущие по лезвию бритвы, я тоже этого еще не знал тогда, в 80-е, но я никак не мог остановиться, взять себя в руки, и часто пытался понять – а в чем же причина?
Наверное, причина была во мне.
Мне очень хотелось что-то ей подарить. Что-то такое, что бы запомнилось надолго, навсегда.
Так вот, как-то раз она мне сказала, что ей нравится античная драма – Софокл, Эсхил…
Это было изящно, и я пошел в букинист. Там античная драма шла по двадцать пять рублей, это была официальная цена, и я задумался, откуда взять такие деньги. День рождения у нее был зимой, кажется 8 января. Стоял трескучий мороз. Я долго перебирал, у кого можно занять, и потом стал пересчитывать все имеющиеся в наличии деньги.
Потом пошел на Центральный рынок.
Я закрыл за собой грязную стеклянную дверь и вошел в это полутемное, как мне показалось, пространство, с очень тусклым светом, кругом стояли грузины, узбеки. Это был один из старейших рынков нашего города, многие уже позакрывались к тому моменту, продавать было особо нечего, но этот – нет, он все-таки работал, и вот я увидел невероятные кисти зимнего винограда, мандарины, нежные, солнечного легкого цвета, почувствовал запах солений… Уходить не хотелось, и было страшно спросить, сколько чего стоит. Я увидел тогда эту грушу и шагнул к ней, она была огромна, красива, нежна, она светилась и сама была похожа на Авессаломову, если ее, конечно, избавить от комплексов, груша стоила почти пять рублей, не за килограмм, а сама по себе, потому что сама по себе она весила чуть ли не полкило. Я отсчитал все до копейки, оставалось только на метро, взял в руки – пакетов и пакетиков еще не было, мне аккуратно и осторожно завернули грушу в старую газету, потом еще в одну, я положил ее в сумку и пошел в редакцию.
Иру в редакции поздравили, подарили цветочки, всемером мы выпили бутылку советского шампанского, она была страшно рада.
Но со мной в этот вечер она никуда не хотела идти. Мама попросила ее купить какого-нибудь мяса на ужин. Ирка, сказал я, ну где ты сейчас купишь мяса, в нашем гастрономе нет мяса. Не знаю, сказала она, тогда котлет каких-нибудь. Ну ты иди, мне надо.
Огромными хлопьями падал снег. Было очень красиво смотреть на этот снег под фонарем.
Я тебе подарок принес, сказал я.
И достал грушу.
Она поднесла ее к глазам.
Хорошо, прошептала Авессаломова, я отнесу ее маме.
Я пожал плечами, повернулся и пошел.
Позднее она мне сказала, что груша ее поразила.
Такую грушу в те годы нельзя было купить в Москве. Только на Центральном рынке.
Но я был рад, что она отнесла эту грушу домой. В сущности, а чего бы я хотел? Чтобы она проглотила ее при мне, аппетитно слизывая сладкий сок с пальцев с обрезанными ногтями? Господи, какая ерунда.
Был только один день в нашей с ней короткой жизни, когда я был счастлив, около десяти минут, – тот день, когда мы сидели у забора Центрального статистического управления СССР, верней она сидела, а я лежал и думал о том, что Авессаломова очень большая, что она заполнила собой весь мой мир, как большой воздушный шар заполняет маленькую квартиру и уже не пролезает ни в дверь, ни в окно.
Мне казалось, что в этот момент и ей со мной было хорошо.
Умерла она лет через пятнадцать. К тому времени мы уже не общались, она была тяжело больна, но продолжала ездить в командировки и кого-то спасать. Ее хорошо знали в Генеральной прокуратуре, в Верховном суде, а она знала тонкости советского судопроизводства лучше любого адвоката и умела писать длинные, аккуратные, содержательные письма, после которых режим содержания могли облегчить, дело послать на пересмотр, а апелляцию принять.
Единственные в этой системе, с кем у нее всегда были контры, – это бывшие советские милиционеры.
Говорят, что именно они в тот день отравили ее специальной паленой водкой, и она умерла.
Отказали почки.
Я помню, как-то раз она приходила на работу со скейтбордом.
Я вышел ее проводить, чтобы посмотреть. Никогда не видел, как она это делает.
– Ну давай, – кивнул я.
Она улыбнулась и достала доску из огромной сумки, на которой было написано: «Олимпиада-80».
И поехала от меня по улице Правды, упрямо наклонив голову и объезжая редких прохожих.
…Такого платинового оттенка
Оля Рогачева (член ВЛКСМ с 1974 г.) пообещала Валерии Голубевой (член ВЛКСМ с 1975 г.), что сошьет ей платье «такого как бы платинового оттенка».
Вообще о Рогачевой было известно, что она какие-то вещи придумывает на ходу. И потом долго на них настаивает. Это было свойство ее характера, но, несмотря на это, никто ей не ставил в вину эти милые беспочвенные фантазии и все продолжали ее любить.
Однако это платье платинового оттенка почему-то не давало Голубевой покоя.
Она о нем много думала во сне и наяву. Черт его знает почему, но в рассказе Рогачевой ее зацепили какие-то детали – она почему-то ясно представляла себе эту «пожилую портниху, которая шьет на дому», и у нее «случайно» оказался какой-то такой отрез из роскошной ткани, и что она готова сшить «за недорого», и что Голубева «умрет», когда увидит, и вообще все это станет началом какой-то новой жизни, в которой она проснется как королева, а не как золушка.
Короче говоря, Валерия стала видеть платье во сне, но совершенно отдельно от себя – платье было живое, оно ходило, разговаривало, знакомилось с мужчинами, и это было даже как-то неприятно, потому что на самом деле Лера знала, что платье уже ей принадлежит и разговаривать само по себе не имеет права, не может, потому что она за него заплатила.
Вообще у Рогачевой было много таких разных историй удивительного свойства и содержания. Например, у нее был «роман с Гребенщиковым», наверное, как и у многих московских девушек в то время, он к ней довольно часто приезжал из Ленинграда, приходил всегда очень поздно, приносил дорогой коньяк, был человеком грубым и невоспитанным, но она терпела его хамство, потому что очень любила его песни.
– Хочешь, я тебя с ним познакомлю? – часто спрашивала она Голубеву.
Но Голубева не хотела…
Однажды Рогачева рассказала очень ярко и в живых подробностях историю своего случайного знакомства с Владимиром Высоцким – она возвращалась одна с концерта ансамбля народной музыки под управлением Владимира Назарова «Карнавал» (там у нее был знакомый музыкант, он играл на африканских бонгах) в киноконцертном зале «Россия», и вот она вошла в метро, уже около часа ночи, на площади Ногина, и вдруг к ней обратился какой-то мужик. Он стал ей рассказывать какую-то околесицу, ну просто нести всякий вздор, на который она даже не обратила внимания, – что он музыкант, что он очень устал, и что у нее очень красивые глаза, и что он очень нуждается в женском внимании, потому что жизнь его трудна и в чем-то даже непоправима, но она даже не посмотрела в его сторону, потому что «слышала такое уже сотни раз», и тут он другим голосом, немного иронично сказал:
– Девушка, ну вы хоть на меня посмотрите.
– Зачем мне на вас смотреть? – не поворачивая головы, ответила она.
– А вы все-таки посмотрите, – очень настойчиво сказал он, и она повернула голову и увидела улыбающегося Высоцкого.
Дальше он кого-то встретил и не поехал ее провожать, но это было уже не важно.
– А он был с гитарой? – нервно спросила Голубева.
Оля честно подумала.
– Не помню… – задумчиво сказала она. – Не обратила внимания. А что?
Все это было бы ничего и даже забавно, но вот это «платье такого платинового оттенка» вдруг совершенно расстроило их отношения.