– Да это так… Подождет меня просто, – неразборчиво сказала Петрова, и Оля густо покраснела.
Потом она делала вид, что сидит, скучает, а на самом деле впитывала в себя все происходящее с какой-то удвоенной силой, от отчаяния, что Джозеф ее не возьмет.
Конечно же, она рассматривала журналы, конечно, кидала взгляды на этот умопомрачительный шейный платок, но и слушала тоже – ее поражал сам тон Джозефа, небрежно-дружеский, царапающий и вместе с тем необыкновенно тактичный.
– Ну че? – насмешливо сказал он Петровой, когда та села в кресло. – Как жизнь? Небось любовники замучили?
Та молча хихикнула и смущенно посмотрела из зеркала на Олю Богачевскую.
Потом они заговорили о какой-то ерунде, о тряпках, о погоде, она потеряла нить и лишь пристально рассматривала все эти волшебные пузырьки и флакончики, которые ровными рядами стояли на парикмахерском столике у Джозефа. Все эти названия ей были совершенно не знакомы.
«Привозит откуда-то! – догадалась она. – Он иностранец! Не русский, точно».
Эта мысль была настолько интересной, что она погрузилась в нее целиком. Как вдруг по обрывкам разговора Оля догадалась, что речь идет именно о ней.
– Послушай… – говорила Петрова вполголоса, но так, что все было слышно. – Ну… у нее проблемы в личной жизни… Ну ты же понимаешь… Надо помочь…
Сердце у Богачевской стало ощутимо стучать и бухать, она вспыхнула, отвернулась и стала смотреть в окно пылающим взором. Ненавидеть она должна или обожать Петрову в этот момент, честно говоря, Оля не знала.
В окне между тем ровно ничего не происходило. По тротуару шла дама в резиновых сапогах, одетая в длинный плащ-болонью. Проехал троллейбус и облил ее. Старая, давно закрытая церковь осветилась вдруг ровным солнечным светом.
– Ну ладно! – громко сказал Джозеф. – Знаешь анекдот: легче один раз согласиться, чем сто раз отказать? Вот так с тобой всегда. Давай подсохни. А вы, девушка, идите сюда. Вас как звать?
Потом она поняла, что то было настоящее чудо – Джозеф никогда не принимал без записи.
Наконец она увидела его вблизи – в большом зеркале. Он был яркий, от него приятно пахло, но главное – по его лицу все время скользила улыбка. Она то вспыхивала, то угасала вновь, то есть именно скользила, становясь разной в каждую следующую секунду, и это немного пугало.
Он долго задумчиво смотрел на нее, потом схватил за волосы и стянул их в пучок.
На Олю в зеркало смотрела девочка с испуганными, полными слез глазами, которую ей стало очень жалко.
– Слушай, давай шею откроем, а? – спросил Джозеф задумчиво. – Тебе пойдет. У тебя шея в принципе высокая. Глаза большие. Давай?
Она кивнула, сглотнув от страха. И он тут же достал ножницы и стал резать.
…Оля сразу поняла, что влюбляться в Джозефа глупо – «да он вообще голубой, ты че», легкомысленно сказала Петрова, когда они подходили к Никитским воротам, «но это, конечно, неточно», торопливо добавила она. Впрочем, точно или неточно – но влюбиться в него было невозможно, это она сразу почувствовала, и вовсе не потому, что в нем не было мужского, мужского было хоть отбавляй – нет, просто это был бог.
Бог из другого мира.
В бога влюбляться было, конечно, нельзя.
Когда он сделал ей эту сумасшедшую скобочку и даже чуть-чуть подбрил затылок, как у солдата, она просто задохнулась от счастья. И вышла из этой крошечной парикмахерской вот такая, задохнувшаяся. Петрова, конечно, терпеливо ее дожидалась.
– До зарплаты-то доживешь? – немного ядовито спросила она.
Джозеф стоил, конечно, каких-то немереных денег. («Таких денег не бывает», как говорил покойный дедушка, когда ему предлагали купить по блату какой-нибудь югославский сервант.) Но Оля Богачевская заплатила их не просто без колебаний, но даже с радостью.
В дальнейшем, правда, эта радость стала немного меньше, Богачевская быстро привыкала к хорошему, причем Джозеф мог сказать по-разному, иногда по-божески – восемь рублей, иногда вдруг десять или космические двенадцать, а то и пятнадцать. Короче говоря, она твердо поняла, что нужно иметь твердые два червонца, когда идешь на Никитскую, а такие деньги ей, конечно, приходилось с трудом выкраивать из бюджета.
С деньгами у Богачевской было, прямо сказать, не очень – мать болела, не работала, Оля трудилась в огромной, немного нелепой, как бы полунаучной конторе, где таких, как она, было, как в базарный день за пучок пятачок, и поэтому честные сто двадцать рублей – это максимум, на что она могла рассчитывать, ни о каких квартальных премиях или премиальных не приходилось даже мечтать, поэтому выкраивать на Джозефа удавалось максимум раз в два месяца – впрочем, и этого было достаточно, чтобы почувствовать себя другим человеком. Основная сложность была в другом – к Джозефу было совсем непросто записаться. Нужно было обязательно звонить, договариваться заранее – где-то там у него в углу стоял раздолбанный допотопный телефон, и он еще не всегда подходил, если был очень занят, словом, это была целая история. Записываться нужно было за три недели, иногда за месяц, за полтора, прийти просто так, с бухты-барахты было никак нельзя, никакой живой очереди Джозеф не терпел, впрочем, были клиенты – и клиенты, и иногда вдруг в эту тихую маленькую затхлую парикмахерскую влетало какое-то чудо в перьях и истошно вопило:
– Джозеф! Я не могу! Прости! Это вопрос жизни и смерти! Мне нужно сейчас! Сейчас, понимаешь!
Он улыбался, усаживал, даже приносил чаю или кофе, и чудо в перьях дожидалось своей очереди час, два, три, сколько было нужно – Оля Богачевская смотрела на этих особых клиенток через зеркало с непередаваемым чувством – зависти, восторга, тайной муки – ну что, что в них было такого, что Джозеф, сам Джозеф выделял их из особого круга? Да ничего. Нет, они не были богаты или знамениты (хотя и знаменитые тут тоже порой попадались). Просто у них была вера в себя. Ну вот какая-то обычная человеческая, даже будничная уверенность, что все получится, что ей не откажут…
А у Богачевской такой веры не было. И уверенности тоже.
Дозванивалась Оля Джозефу с работы порой часами. Наконец он подходил и деловито ворковал: привет, дорогая, привет, ну как твое ничего, да я-то что, у меня, ты знаешь, какие дела, с утра до вечера навожу красоту на женский пол, так, давай, знаешь, ну вот после двадцатого, нет? Ой-ой, как все запущено… Ну хорошо, когда тебе надо, ну а можешь в десять утра? Ну а в час? Ну у тебя же есть обеденный перерыв?
Обеденный перерыв у нее, конечно, был – в этом огромном здании в Электрическом переулке, где располагалась их полунаучная контора (до революции там были не то меблированные комнаты, не то тюрьма), вообще царила довольно расслабленная, даже раздолбайская атмосфера. Царила она благодаря, скорее всего, шефу, директору института, который вечно торчал в зарубежных командировках, чаще всего в капстранах, приезжал оттуда благодушный и довольный и сразу мчался дальше на семинар, конференцию, симпозиум: в Ереван, Минск, Тбилиси и так далее. Человек он был рыхлый, вальяжный, Оля Богачевская видела его всего один раз, когда он зашел в столовую для простых сотрудников с кем-то поболтать, кстати, это было целое событие, все немного примолкли и минуты две жевали просто молча, прислушиваясь к разговору, который вели шеф и какая-то бледная женщина. Однако передать бразды правления, все эти шифры и коды, поставить на хозяйство какого-нибудь крепкого зама шеф как бы забывал, а на самом деле не забывал, а просто не хотел, звериная интуиция подсказывала ему, что этого делать не надо, и в результате никто ни от кого не требовал приходить ровно к восьми. И все-таки исчезнуть из института на целых полдня Оля в силу своего жалкого статуса не имела права…
Но и пропустить визит к Джозефу тоже было никак невозможно.
Джозеф был ее календарем жизни, по нему она отсчитывала важные события, годовые циклы, подъемы и спады, свои настроения и порывы – словом, все.
Необходимость Джозефа она чувствовала как-то заранее – по накапливающемуся раздражению от мелочей, от тесной духоты метро, от безнадежности мыслей – значит, было пора.
Джозеф означал приближение Нового года и даже Пасхи – она с подругами каждый год выбиралась на ночное богослужение в Коломенском, означал наступление лета и зимы, он вытаскивал ее из депрессии и давал силы жить – действительно как бог.
…Особенно важным для нее был момент с Левашовым, когда Джозеф, сам того не зная, просто спас ее жизнь от окончательного падения в бездну.
Левашов был ее начальник отдела, которому она сдавала работу, который разрешал ей брать отгулы и порой прикрывал глаза на ее отлучки во время рабочего дня.
Это был женатый человек сорока лет, с маленьким брюшком, спокойный и задумчивый, с двумя детьми, неглупый и в общем почти вполне свой, – но у него был только один недостаток: он любил класть на нее руки.
Впервые это случилось на картошке. Они поехали на двух автобусах в Нарофоминский район, где под дождем собирали картошку в грязные жестяные ведра и потом ссыпали в мешки. Дождь для октября был обычным явлением, но он был не сильный, не густой, почти добрый и после обеда вдруг кончился, блеснуло солнце, стало очень хорошо, они своим отделом раскинули скатерть, вывалили туда вареные яйца, помидоры, баклажанную икру в банках, нарезанную вареную колбасу, выпили водки, и бабы стали хохотать, а потом запели, и в этот момент Левашов вдруг как бы ненароком положил руку ей на плечо.
Богачевская оцепенела.
Грубо отдергивать плечо было как-то не очень тактично, и поэтому она выждала для порядка секунд двадцать и встала как бы оправиться, застегнуть куртку, выразительно на него посмотрела и отсела в другое место.
Левашов густо покраснел и криво ухмыльнулся.
Как ей показалось, никто этого вообще не заметил.
Он не извинился, не подошел к ней, ничего не сказал.
Но после этого случая он стал смотреть на нее более пристально и, подписывая заявление на отгул или хладнокровно кивая в ответ на просьбу отпустить с работы на полчаса раньше – вдруг мельком, на секунду, возвращал на лицо ту самую кривую ухмылку…