Ковбой Мальборо, или Девушки 80-х — страница 35 из 55

Когда я это ей сказал, она отвернулась и замолчала на несколько часов.


Ночью я решил, что буду ее утешать. Так и сказал, мол, давай я тебя утешу. Но она приподнялась на локте и внятно сказала:

– А можно не сейчас?

Наутро все повторилось опять, и я надулся.

– Послушай, – сказала она, перед тем как уходить на работу, в свое издательство. – Я тебе это уже говорила и вынуждена опять сказать. Я в таких ситуациях чувствую себя абсолютно одинокой и беззащитной. Ты ничем не можешь мне помочь. Ты никак не можешь меня защитить. Понимаешь? Поэтому подожди. Не лезь ко мне.

– Выходи за меня замуж! – вдруг сказал я. – Тогда все будет как-то легче переживать, мне кажется, – все эти жизненные трудности и серьезные невзгоды.

– Отстань, – мягко сказала она, надела плащ и вышла.


Настроение Таракановой день ото дня ухудшалось.

Вскоре она стала уже мрачнее тучи.

Когда я попытался выяснить детали, ничего вразумительного она не сказала.

Теперь, когда она уходила на работу, я подолгу сидел в растрескавшемся кожаном кресле, смотрел на огромный абажур, свисавший над круглым столом, на копию картины Васнецова «Три богатыря» в золоченой богатой раме, на скромный бюст Ленина, глядевший на меня из-за темноватого стекла шкапчика, в котором было столько старого барахла, что я зарекся туда залезать, на всю эту пыльную роскошь прошлого, на всю эту засасывавшую меня трясину чужой жизни, давно прошедшей и разбившейся навсегда, на все эти 30-е годы, и 40-е годы, и 50-е годы, на весь этот пейзаж нашей жизни, где нам было с Таракановой так хорошо, как может быть хорошо только двум любовникам, убежавшим от родных и близких в далекую страну, где их никто не достанет, и вот однажды, находясь в этой прострации и повинуясь внезапному чувству, я вышел в коридор, постучал к Маргарите Игоревне и переступил порог ее комнаты.

Она посмотрела удивленно, потому что по своей воле я никогда сюда не заходил.

– Маргарита Игоревна, – сказал я робко, – а что бы вы сделали, если бы потеряли партийную кассу?

Она подумала секунду и ответила четко и ясно:

– Отнесла бы в райком партии письменное заявление, что ее украли, и справку из милиции!

Потрясенный глубиной и простотой сказанного, я постоял, поклонился и вышел.

Вечером я рассказал об этом Таракановой, она недоверчиво покачала головой, но по лицу ее пронеслось что-то вроде свежего ветерка.


А еще через пару недель Маргариту Игоревну увезли по «скорой».

Мы не видели этого, потому что ездили к родителям отмечать ноябрьские праздники.

Пришли хмурые родственники, осмотрели квартиру, сказали, что Маргарита Игоревна уехала «на месяц, на два, мы пока не знаем», взяли деньги за два месяца вперед и ушли.

Мы прожили эти два месяца в полном блаженстве и покое – никто не ходил по ночам, не стонал, не рассказывал о правом уклоне и о левом уклоне, об эсерах и троцкистах, никто не просил меня стоять в очередях за портвейном, никто не пугал нас ночами.

Стало хорошо, пусто, тихо.

Но скучно.

Я вдруг понял, что без Маргариты Игоревны эта квартира стала довольно нежилой.

Когда второй месяц подходил к концу, приехали родственники и вежливо попросили нас собрать вещи.

Они сказали, что Маргарита Игоревна умерла.

…Вместе с Таракановой мы больше никогда никакую жилплощадь не снимали.

Вата гигроскопическая

1

Анжелика Щеглова, член ВЛКСМ с 1975 г., русская, не замужем, студентка вечернего отделения филологического факультета МГУ им. М.В. Ломоносова, поняла, что беременна, где-то в мае.

Причем выяснено это было путем всяких народных примет (точь-в-точь как в фильме «Москва слезам не верит») – на дне рождения у подруги Голубевой она съела сразу полбанки соленых огурцов и полсковородки жареной картошки и была легко изобличена именинницей. Врач в районной поликлинике все подтвердил и спокойно ее спросил, а какой срок.

Анжелика тяжело задумалась.

Она никак не могла вспомнить конкретную дату, то ли это было 1 апреля (когда отмечали всей группой в ДАСе на улице Шверника день рождения великого русского писателя Н.В. Гоголя), то ли пару недель спустя, словом, это был короткий роман, совершенно не в ее духе, и она не только не планировала с этим человеком что-то серьезное обсуждать, ставить его перед лицом каких-то обязательств, но даже сама мысль об этом повергала ее в липкий ужас.

Анжелика назвала условное 10-е апреля (совершенно не будучи в нем уверена), медленно надела в гардеробе плащ, медленно вышла на улицу и неудержимо разрыдалась.

Пришлось сесть на лавочку и как-то привести себя в норму.

Вокруг текла регулярная жизнь, звенели трамваи, орали дети из колясок вокруг женской консультации, угрюмо волоклись куда-то случайные люди, Москва напитывалась воздухом мая, прокапал небольшой дождь, как капельница выздоравливающему, – и вот только она одна чувствовала себя как будто в ледяном вакууме, за стеклянной стеной, откуда ее никто не видел, не слышал и не понимал.

У них все было хорошо или по крайней мере нормально, и только у нее одной – очень, очень плохо.

Она тогда ничего не почувствовала к этому Коле, кроме легкой благодарности – за то, что он проявил к ней хотя бы вот такой, конкретный, чисто мужской интерес, но совершенно не собиралась с ним встречаться дальше. Но он как-то очень ловко нашел в ДАСе пустую комнату, какого-то отсутствующего коменданта, у нее кружилась голова, ей было плохо, он ее туда отвел, а дальше она уже не помнила, почему и как. Просто что-то начало происходить, и она подумала – да ладно, пусть все идет как идет.

Не было острых ощущений, ни плохих, ни хороших, Коля вел себя вежливо, был даже вдохновлен своим быстрым успехом, упорно звонил, звал на свидание, она опять пришла, и опять они оказались в ДАСе (комендант, что ли, в отпуск у них на этаже уехал, холодно подумала она, у них там небось очередь на эту комнату), но во второй раз она выяснила уже более отчетливо, что продолжать эти встречи совсем не хочет.


В тот майский день из поликлиники она добралась до дома с трудом.

Пришла, зачем-то разделась, совсем, до трусов, и стала разглядывать себя в зеркало. Впервые в жизни ей от самой себя стало противно, и она отвернулась.

Хотелось есть, но родители уехали на дачу, и еды в холодильнике не было. Подруга Голубева между тем ей тут же позвонила.

– Ну что? – голосом, полным лицемерной тревоги, спросила она.

– Что «что»? – раздраженно ответила Анжелика.

– Ты к врачу-то ходила?

Она помолчала.

– Ну да, в общем, все плохо…

– Да ладно! – страстно задохнулась Голубева.

Дальше они разговаривали уже целый час, причем говорила в основном одна Голубева, которая требовала привлечь мерзавца к ответу, может быть даже к суду, пыталась взять с Анжелики торжественное обещание, что она с ним «жестко поговорит», потом вдруг сама начала всхлипывать, потом трагическим шепотом спрашивала, что же она теперь собирается делать, к концу часа Анжелика уже была совершенно измучена и просто повесила трубку.

«Действительно, что же я теперь собираюсь делать?» – заторможенно подумала она и наконец уснула, не выключив свет.


Проснулась она в шесть утра, выключила вчерашний свет, оделась и пошла гулять. В переполненном автобусе хмурые люди ехали на работу, но на самой Большой Чертановской улице, где она тогда жила, почти никого не было. Бетонные (грязно-белые в обычной жизни) панели домов отсвечивали на солнце каким-то нелепым для себя золотистым оттенком. Деревья во дворах шумели холодной молодой листвой – был легкий ветер, градусов пятнадцать. На нее пахнуло какой-то странной свежестью, и она внезапно все поняла.

Конечно, она не будет оставлять этого ребенка!

Да, дура, да, нелепая идиотка, но все-таки не преступница, чтобы за один нелепый вечер нести пожизненное наказание. Не имеет она права делать этого ребенка несчастным на всю его длинную жизнь. Это очень страшно, но это ее выбор.


Анжелике стало необычайно легко.

Прошли нелепые мысли о том, а как же теперь сдавать сессию и вообще учиться. Прошел страх перед грядущим разговором с матерью (обойдемся без нее, вот где главная опасность, все женщины с определенного возраста страстно мечтают стать бабушками, обрести новую идентичность, все остальное для них не важно, ну ладно, ничего, что-нибудь она придумает, например мама опять уедет на дачу, у нее же там огромные огородные работы, ничего не заметит, не успеет заметить). Вообще постепенно, под влиянием этого принятого решения, прошел весь этот липкий ужас – перед жалостью подруг, перед презрением мира, перед чувством собственной вины и потерянности, чувством, что она не такая как все, что она обречена, напротив, вернулось злое и насмешливое чувство собственного «я» – да, я такая.

Ну я такая, да.

А вы идите все на хер.


Еле дождалась девяти утра, уставившись на будильник, раньше звонить не хотела, подруга любила поспать, и позвонила Голубевой.

– Ты только молчи, никому не говори, ладно? – сказала сразу. – А то я тебя прокляну. Навсегда.

– Обидеть хочешь? – спросонок спросила Голубева. – Ну так что решила-то?

Щеглова путано, но упрямо проговорила свою версию дальнейших событий.

– Ну это не так просто, как ты думаешь… – спросонья промямлила Голубева и громко зевнула. – Слушай, а ты вообще это… одна там, что ли, дома? Давай я к тебе сейчас приеду?

– Приезжай, – слабым от подступающих внезапно слез голосом ответила Щеглова.

– Ладно.

В десять утра они уже были с Голубевой в поликлинике, отстояли очередь, Голубева осталась сидеть в коридоре, она вошла в кабинет к тому же врачу, районному гинекологу, одна.

Врач подняла на нее глаза, выслушала и несколько секунд внимательно молча смотрела.

– Ты с кем пришла? – неожиданно спросила она.

– С подругой.

– А мать у тебя где?

– На даче.

– Ну ясно… В общем так, девочка, ты ко мне с подругой больше не приходи. Если ты хочешь от меня направление, приходи с матерью. Мы вообще-то на аборт просто так не посылаем, это целая история, обследование, врачебная комиссия и так далее. Без матери я и пальцем не шевельну. И главное, даже не вздумай…