твердили сведения, полученные отрядами И. Ю. Москвитина и В. Д. Пояркова, но и обогатили их новыми данными об острове. Уже вскоре на нескольких сибирских географических чертежах появилось изображение Сахалина в виде острова. Почти одновременно с Сахалином были открыты и начали осваиваться Курильские острова, заселенные «самовластными», т. е. никому не подчиненными, айнами-курилами. На языке айнов «кур» значит «человек». Отсюда произошло и само название островов. Важнейшим этапом в изучении Курильских островов был поход казачьего пятидесятника Владимира Атласова в 1697 г. В 1711 г. камчатские казаки под командой Данилы Анциферова и Ивана Козыревского на малых судах и байдарах посетили острова против «Камчадальского Носу». Петр I разработал специальный план изучения и заселения вновь открытых дальневосточных земель. По его указанию была направлена первая морская Курильская экспедиция Евреинова и Лужина (1719–1722 гг.). В 1799 г. по идее Григория Шелихова была создана крупнейшая торгово-промышленная Российско-американская компания, которая вплоть до 1867 г. управляла русскими владениями на Тихом океане от Аляски до Японии, включая Алеутские, Курильские острова и Сахалин. В декабре 1786 г. Екатерина II издала указ о снабжении первой русской кругосветной экспедиции — «для охранения права нашего на земли, российскими мореплавателями открытые», и утвердила инструкцию, в которой было приказано «обойти лежащие против устья Амура большой остров Сагалин Анга Гата, описать его берега, заливы и гавани, равно как устье самого Амура, и, поскольку возможно, приставая к острову, наведаться о состоянии его населения, качества земли, лесов и произведений». Экспедиция состоялась в 1803 г. Возглавил ее Иван Крузенштерн. Корабль Крузенштерна, подойдя к Сахалину, 14 мая 1805 г. бросил якорь в заливе Анива. Крузенштерн детально исследовал остров, ознакомился с жизнью айнов, роздал им подарки. Летом этого же года участники экспедиции Крузенштерна описали и положили на карту всё восточное и северо-западное побережье Сахалина, а также 14 островов Курильской гряды. Это была первая карта в мире, на которой острова в целом обрели свои истинные контуры. Г. И. Невельский обследовал восточные, северные и северо-западные берега Сахалина, фарватер Амура и установил, что устье его доступно для морских судов. Между мысом Лазарева на материке и мысом Погиби на Сахалине был открыт судоходный пролив, впоследствии названный именем Невельского. «Сахалин — остров, вход в лиман и реку Амур возможен для морских судов с севера и юга». В тот же год Невельский, отплыв из Аяна на транспорте «Охотск», подошел к заливу Счастья и заложил на его берегу зимовье, которое назвал «Петровским», а затем основал в устье реки Амур военный пост «Николаевский». В 1853 г. исследователь Д. И. Орлов по указанию Невельского основал первый на островах русский военный пост Ильинский. В начале второй половины прошлого столетия международная обстановка на Тихом океане существенно изменилась. Россия была заинтересована в установлении добрососедских отношений с Японией, которая находилась в непосредственной близости от ее восточных границ. 22 января 1855 года в городе Симода был подписан первый русско-японский трактат. По этому трактату большая часть Курильских островов сохранялась за Россией (граница была установлена по проливу между Урупом и Итурупом), а Сахалин остался неразделенным. Симодский трактат явился началом установления дипломатических отношений между Россией и Японией. 25 апреля 1875 года был заключен Петербургский договор, по которому Япония, признав права России на весь Сахалин, получила в обмен все Курильские острова. В 1905 году японский десант высадился на Сахалине. Для захвата острова японское правительство выделило значительные по тем временам силы: 12 батальонов, эскадрон и пулеметную команду общей численностью 14000 солдат и 18 орудий. Десантные части располагали 40 морскими судами. В первые же дни боев, уступая превосходящей силе, губернатор Сахалина генерал Ляпунов вместе со своим штабом сдался в плен. 23 августа 1905 года русское правительство подписало Портсмутский договор, по которому и южная часть Сахалина отошла к Японии. Положение это сохранялось вплоть до освобождения этих районов Советской армией».
«Солидный плацдарм для начала, — по прочтении вновь подумал он о Золотареве, — есть, где развернуться, проявить себя. — И, мельком взглянув на часы в углу, стал подниматься. — На сегодня хватит».
За окном занималась кромешная ночь июня, от Рождества Христова тысяча девятьсот сорок шестого года.
Глава девятая
В майском небе, на высоте птичьего полета, плавно раскачиваясь, плыла лошадь. В корявой клети, наспех сколоченной из свежего горбыля, она казалась снизу естественно вознесенным над землей существом из другого, еще неведомого здесь мира, настолько спокойно и величаво блистали сквозь широкие щели досок ее мерцающие глаза.
Лошадь плыла, покачиваясь, в майском небе, а кругом, чуть не от береговой кромки до самых высоких зубцов окрестных скал, многоярусно громоздился гулкий и долгий город с лесом мачт и подъемников почти по всему подножью.
Видно, берег в этом месте Азии когда-то сильно накренился, и океан хлынул в прибрежные горы, заполняя собой каждую впадину, каждый закоулок, каждое отверстие окружающего материка. С тех пор крутая подкова образовавшейся бухты представляла собой причудливое кружево лагун, островков, заводей. И над всем этим с рассвета до сумерек трепетно тянулась сизая или голубая, в зависимости от погоды, дымка, марево, фата-моргана.
Пожалуй, Федор, хоть и покружило его по разным странам и городам, едва ли мог бы назвать место богаче и просторнее, если бы не ощущение, причем почти неосязаемое, сквозящей вокруг тревоги или, вернее, настороженности. Здесь человек чувствовал себя как бы на постоянном прицеле, в незримой западне, в петле, в загоне. Словно там, у стрелок последнего семафора перед вокзалом, за каждым входящим и въезжающим тут же опускался некий занавес, который делил мир на две уже непреодолимые половины.
Федору, может быть, долго пришлось бы доискиваться истока, причины этого состояния, если бы действительность сама не выявилась перед ним.
Пирс, где в ожидании погрузки сгрудилось вместе с пожитками сотни полторы семейств, вдруг еле заметно ожил и тут же опять, но уже недобро, затих: так улитка, едва высунувшись, вновь спешит втянуть свой страх в надежную бездну раковины. Но, даже спрятавшись, страх продолжал тянуться тоскующим взглядом в ту сторону, откуда в молчаливом окружении собак и конвоиров сворачивала из портовых ворот к соседнему пирсу безликая серо-черного цвета колонна: быстрее, быстрее, быстрее! В молчаливой их полурыси было что-то испуганно угрожающее, отчего головокружительно перехватывало дыхание и на сердце принимались гулять ознобистые сквознячки.
Колонна, наподобие гармошки, сначала стремительно растянулась вдоль берега, а затем, чернея, плотно собралась у соседнего пирса.
— Са-а-адись!
Резко горбясь и выгибаясь, плотная масса стала быстро оседать книзу, пока, укрощенная, не сникла совсем: черная лента на сером фоне пирса и голубом — моря. Черная ветошь, черные лица, и даже запах, исходивший от нее, казался Федору черным.
В этом скоплении почти неразличимых лиц не было для Федора ничего сколько-нибудь примечательного. На многодневном пути от Москвы до Владивостока он пересекался с такими же множество раз: то в окне забранного колючей проволокой вагонного люка мимоидущего товарняка, то целым скопом на убегающей от состава таежной прогалине (даже разглядеть не успеешь как следует, как их уже и след простыл), то четко, с подробностями — на корточках у подъездных путей, в ожидании кого-то или чего-то. Они примелькались, стерлись в обзоре, стали частью пейзажа, метой дороги, принадлежностью повседневного быта.
Но сейчас его вдруг неодолимо потянуло к ним — этим взглядам исподлобья, этим лицам без черт, этому горькому и нечистому запаху. Всё происходило, как во сне, когда всякое сопротивление только обостряет тягу к близкой неизбежности. Была не была!
Федор шагнул к этой безликой черноте, и вдруг голова его медленно пошла кругом, а в ушах гулко и горячо зазвенело: из этой черноты перед ним явственно выделилось и обрело контуры одно-единственное лицо, вроде бы и не отличавшееся сильно от других — голодно запавшие глазницы, жесткая щетина на истонченных щеках и долгий взгляд, только не наружу, а вовнутрь.
Но даже, если бы оно — это лицо — изменилось еще более, Федор узнал бы его из тысячи: взводный! Взводный Сан Саныч — вечная улыбка от уха до уха, с неизменной добавкой чуть не к каждому слову «значит» и отчаянной, почти до горячки, бесшабашностью…
Где было забыть Федору ту смертную оборону среди Пинских болот! Он и сейчас еще, едва вспомнив, ознобливо повел плечами, будто в одно мгновение заново пережил всю стылую промозглость снежной зимы сорок третьего года. Их плотно зажали тогда среди мерзлых кочек, без надежды когда-либо выкарабкаться, обогреться и передохнуть. Сутками выгревали они собой стылую топь, а закадычный кореш его, взводный Сан Саныч, горячо дышал ему в полуобмороженное ухо, хрипло похохатывал, ерничал:
— Эх, Федька, нам бы с тобой сейчас двух баб на разжижку, за милую бы душу раскочегарились! И чего ты, Федька, такой мерзлячий, какие твои кровя, у меня моча и то теплее. Ты ворочайся, ворочайся, сукин сын, ты что здесь, ночевать думаешь? Не дервяней, не дервяней, брательник, у нас еще войны впереди от пуза, нам главком одних пайков задолжал недели за две, а то и больше. У тебя еще девок неперепорченных на деревне вагон остался, сыграешь в ящик, на том свете пожалеешь…
Под лихорадочную скороговорку взводного в теплое окоченение Федора вплывало душное свиридовское лето, и колокольчики на косогорах позванивали у него над головой: «Я у маменьки жила, не едывала кокочки, таперя эти кокочки бьют меня по попочке». Частушка была дурацкая и неизвестно откуда возникшая, но всё повторялась и повторялась в памяти, словно раз и навсегда заведенная пластинка.