рошу вас, товарищ Золотарев…
Оказавшись в своей стихии, Золотарев окончательно перестал церемониться: сразу же отключил прием и перешел на беспрерывный вызов:
— Говорит Золотарев. Беру всю полноту ответственности на себя. Остров объявляю на военном положении. Начинаю эвакуацию женщин и детей. Все мужское население считаю мобилизованным. Приказываю: вся судовая наличность ближайшей группы островов должна в течение часа быть у меня на рейде. Выполняйте. — Он отключил связь и, повернувшись к сидевшему сбоку от него однорукому, приказал: — Выставить охрану у складских помещений и магазинов, в случае грабежа стрелять без предупреждения. За тушение пожаров отвечаешь лично. Понятно? — И, не чувствуя в угрюмо похмельном лице управленца должного отклика, схватил того за ворот гимнастерки, поднял, притянул к себе вплотную. — Слушай ты, мыслитель, я из тебя эту дурь окопную быстро вышибу, тебя еще, видно, жареный петух в задницу не клевал, так я устрою: каждый клевок девять грамм, понял?
Тот, судя по всему, мгновенно протрезвел и, боязливо отодравшись от Золотарева, вытянулся по стойке смирно:
— Выполню любое задание партии и правительства, товарищ начальник. Его запойная хрипотца приобрела торжественную тональность. — В огонь и в воду, товарищ Золотарев!
— То-то, — остывая, бросил ему Золотарев и выдвинулся в коридор. Слушай мою команду. Все женщины и дети в течение часа должны быть в безопасной зоне у воды. Назначаю ответственным за эвакуацию начальника политотдела Гражданского управления Ярыгина. — Перехватив затравленный взгляд политотдельца, он еще раз, чуть ли не со сладострастием, подчеркнул: — Товарища Ярыгина. Всё, выполняйте приказ…
Через минуту управление опустело: заработал безотказный механизм запущенной им машины, работающей на инерции страха. Ему теперь оставалось только время от времени корректировать ее ход, чтобы она не уклонялась в сторону и не сбавляла темпа. Науку управлять такими процессами он давно выучил назубок.
В стремительно убывающей суматохе коридора перед ним вдруг определился кадровик:
— Вы отвечаете за жизнь всего контингента, — доверительно подступился тот к нему, — а я отвечаю за вашу жизнь, товарищ Золотарев. Вам необходима надежная страховка. Вот, — горбун вытолкнул впереди себя лобастого парня в военной телогрейке и кепке, заломленной на самый затылок. — Катерок у него небольшой, но крепкий. Даже, — тут кадровик насмешливо осклабился, — с командой. Будет стоять специально для вас, на всякий случай. — И торопливо отметая любые возражения, быстро закончил. — В последнюю минуту может понадобиться.
Кого-то этот парень удивительно напоминал Золотареву: наваждение было так объемно, так явственно, что он не выдержал, спросил:
— Ты откуда сам-то?
— Землячок, товарищ Золотарев, — поспешил ответить за того кадровик, опять землячок! Мало тульский, еще и сычевский, Самохин Федор Тихонович, собственной персоной. Прямо скажу, кадр первостатейный: фронтовик, специалист, работник, с такими до коммунизма — рукой подать. Глядишь, даже помните?
Еще бы Золотареву не помнить Самохиных! Не водилось на деревне мужика злее и привязчивее дядьки Тихона, случая, бывало, не пропускал, чтобы не подковырнуть, не подразнить отца. Немало слез по Тихоновой милости выплакала золотаревская мать. Младшего из Самохиных, правда, он помнил смутно, сказывалась разница в возрасте, но, даже если бы и помнил, восторга от этой памяти не испытал бы: слишком болезненным оставалось для него всё, связанное с Сычевкой.
— Да, да, помню, — сухо отрезал он, заранее предупреждая любые попытки панибратства со стороны непрошенного земляка. — Ты лучше скажи мне, как ты его, катерок свой, на месте удержишь, волна, видел, какая?
Парень заметно угадал его состояние, но оказался умеу — не обиделся:
— Поставлю носом против волны, запущу на всю катушку, якорек сброшу, устоим как-нибудь, товарищ начальник.
Сдержанная деликатность Федора понравилась Золотареву, но он предпочел всё же держать дистанцию — так оно было надежнее:
— Ладно, отправляйся к себе на борт, держи вахту, только учти, я ухожу последним. — Но на прощанье смягчился, бросил вдогонку. — Держи сычевскую марку!
Кадровик прямо-таки засветился Федору вслед, будто собственное произведение издалека рассматривал:
— Хорош парень, ничего не скажешь! — И, снова увязываясь за выходившим Золотаревым, деловито утвердил: — Я с вами.
— Утрясите лучше возможные недоразумения с японцами. — Золотарев был рад отвязаться от настырного горбуна. — Хотят они эвакуироваться или нет?
— Пусть сами выкручиваются, своих вывезти бы, — отмахнулся было тот, но, перехватив нетерпеливый взгляд Золотарева, ослушаться не посмел. — Как знаете, товарищ Золотарев, как знаете, только к чему бы вам это? Поворачиваясь, чтобы идти, он въедливо прищурился. — Может, уже и там землячки отыскались?
В самой походке уходившего горбуна угадывалась угроза и предупреждение, но Золотареву уже было не до него. Стоя сейчас на площадке перед управлением, он зорко обозревал панораму происходящего: дымное пламя поверх ревущей сопки, каменная шрапнель над поселковыми крышами, людские ручейки, стекающие по дорогам и тропам к берегу вокруг пирса. Но в кажущемся вокруг хаосе уже заметно проглядывался определенный порядок, механизм власти срабатывал медленно, но неуклонно: пожары становились кратковременней, разноголосица умеренней, людское передвижение строже. «Только попусти, — удовлетворенно успокаивался он, — сами не заметят, как передушат друг друга».
Полина появилась рядом с ним неожиданно, с медицинской сумкой через плечо, застегнутая на все пуговицы демисезонного пальто, из-под которого торчал белый воротничок ее халата.
— Иду вот, зовут, там у одной, — Полина кивнула вниз, по направлению к берегу, — схватки начались. Вот уж не ко времени! — В ожидании ответа она искоса взглянула на него, но он отвел глаза. — Вам бы тоже пора туда, всего не усторожишь.
— До погрузки нельзя, Полина, на ваших здешних вахлаков, сама знаешь, надежды мало, самому надо до конца проследить. — Он легонько и ласково подтолкнул ее под локоть к дороге. — Иди, там тебя ждут, скоро увидимся.
С неожиданной для себя благодарной нежностью проследил Золотарев, как та послушно тронулась с места и, неуверенно спускаясь к дороге, то и дело оборачивалась к нему, будто ждала, что он еще передумает, задержит, но, так и не получив ответа, более не оборачивалась. И долго еще белый воротничок ее халата, торчавший из-под пальто, мельтешил впереди, пока она совсем не скрылась за срезом спуска.
Едва она исчезла внизу, Золотарева неожиданно обжигающе озадачила простая, как дыхание, мысль: что, какая сила рождает людей столь разными, сводит и разводит их, незримо руководит ими в делах и поступках, откладывая в них любовь и ненависть, страх и мужество, жестокость и милосердие? Во всем этом открывались для него какие-то особые закономерность, логика, смысл. На его глазах, в хаотичном кружении, казалось бы, неуправляемых природных стихий, сеть человеческих связей, искажаясь внешне, не теряла своей внутренней, почти геометрической стройности. В чем же здесь все-таки таилась суть?
Мысль была так по-детски очевидна, что на какое-то время Золотарев провально забылся, и всё происходящее перестало для него существовать. Вновь и вновь кружа догадкой по спирали тех же вопросов, он мучительно старался пробиться к ее вершине, откуда открывалось главное, но высота, призрачно подразнив открытием, ускользала, и его опять отбрасывало к ее подножью.
Золотарев очнулся, когда на рейде замаячили корабельные силуэты, а внизу началась первая погрузка. Лишь после этого он в последний раз завернул в управление, вошел в радиорубку и включил селектор:
— Говорит Золотарев. Прекращаю прием! Прекращаю прием! Ухожу последним! Последним, говорю!
Золотарев резко отключил связь и подался к выходу. Сопка бесновалась, осыпая окрестности теплой мукой серого пепла. Хвост огня и дыма над ней высоко подпирал небосвод, время от времени с грохотом разражаясь накаленным добела каменным дождем. Воздух от запаха серы становился совсем непродыхаемым. Безлюдное запустение царило вокруг. «Слава Богу, кажется, все ушли, — вздохнул он, направляясь к берегу, — гора с плеч!»
Но едва он одолел первое кольцо спуска, как чуть не сбил с ног пожилого японца, деловито спешившего наверх. При виде Золотарева старик сделал большие глаза и заспешил, затараторил, указывая ему рукой в сторону сопки:
— Ходи гора нада… Худо, худо идет… Большой вода идет… Гора нада…
— Куда тебя несет, старый чёрт! — Золотарева трясло от остервенения. Мозги что ли раскисли, не видишь, что творится?
— Гора ходи нада, — упрямо твердил тот, огибая его по дороге наверх. Большая вода идет…
У Золотарева уже не оставалось ни сил, ни охоты гнаться за обалдевшим, видно, от страха стариком, его вдруг охватило глубочайшее безразличие ко всему, что творилось сейчас вокруг. Ярость, руководившая им в эти последние часы, улетучилась, оставив его наедине с самим собой и своей опустошенностью. Для него это был конец. Конец всему: настоящему и будущему, желаниям и надеждам, а, может быть, и самой жизни. Он знал наперед, что ему теперь не простят ничего: ни Киры, ни связи с Матвеем, но главное — этого вот землетрясения. Тот, кто его возвысил, не умел прощать.
Тарахтевший среди прибрежной зоны катерок зовуще маячил перед ним, но он, ватными ногами спускаясь вниз, едва замечал поджидавшее его суденышко, а глядел куда-то дальше, за горизонт, туда, где небо сливалось с океаном и свет начинался вновь. Лишь подступив к самой воде, он услышал, как Федор с катера умоляюще торопит его:
— Товарищ Золотарев, Илья Никанорыч, быстрее! Сносит нас, ненароком останетесь!.. Ловите конец!..
Золотарев уже вошел было в тревожную воду, но зов Федора только еще раз напомнил ему, что даже деревня, от которой он панически бежал всю жизнь, и та, в облике одного из Самохиных, нагнала его здесь, в этой клокочущей огнем и пеной Тмутаракани, чтобы вновь вернуть его в проклятое им первородство. Этого, после всего пережитого за последние два дня, оказалось для него слишком много, этого он выдержать не мог.