Ковчег-Питер — страница 68 из 80

Писемский увидел, что после этих слов Пальчиков стал мягким, мягкотелым. Он сказал лишь Писемскому: «Опять вы о своем – о толерантности».

«Да, – сказал Писемский. – Как бы сейчас ни было модно кривиться от толерантности, но только цивилизованность, только терпимость, только общий закон могут позволить жить на земле спокойно и по-людски».

«Но главное не это, – произнес Пальчиков. – Главное, что среди евреев много людей, похожих на Христа. Так вы сказали».

Писемский хотел, кажется, поинтересоваться: «А не были ли вы, Андрей Алексеевич, раньше антисемитом. Я вижу, что сейчас вы не антисемит. А не были ли?»

Если бы Писемский так спросил Пальчикова, Пальчиков бы ответил: «Вы знаете, был. Но со мной произошла невероятная метаморфоза. Я стал любить евреев. Я превратился в неисправимого юдофила. Мне женщины теперь стали нравиться еврейки. Мне нравится еврейский тип красоты. Мне нравится дыхание еврейки-красавицы. Я уже не говорю о воле еврейских женщин и теплоте еврейских бесед. Мне нравится, что Богоматерь была еврейка, что евреем был Христос. Я знаю одно: без евреев нашего мира не будет. Он будет не другим, его вообще не будет. Евреи – это цемент мира». – «Вы лукавите?» – спросит Писемский. «В том-то и дело, что нет, – скажет Пальчиков. – Евреи сами себя не знают. А не будет нашего мира без евреев потому, что евреями были Богоматерь и Христос».

Разговоры Пальчикова с Писемским иногда слушала Нина, тоже сотрудница из пальчиковского отдела. Она была молодая, с красивым телом и некрасивым лицом, прикрываемым прядями волос. Пальчиков не знал, союзница она ему или нет. Она не занимала чью-либо сторону. Она напряженно и участливо молчала. Пальчикову казалось, что вот-вот, и Нина закричит. Пальчикову хотелось, чтобы она закричала, не закричала, а изрекла бы безапелляционно: «Писемский! – возвысила бы она голос. – Если вы человек умный, то вы увидите, что Бог есть. Если же вы человек добрый, то вы поймете, что Бог – Христос». Писемский, конечно, тут же парирует: «Если вы человек умный, то вы увидите, что Бога нет. Если вы добрый, то поймете, что Христос не Бог».

Пальчиков думал, а действительно ли Нина родная ему душа, не родная ли она душа Писемскому? Возможно, Нина другая, возможно, она влюблена в Писемского, а Пальчиков вызывает у нее не жалость, а презрение. Когда же ее прорвет? – думал Пальчиков. Иногда Нина решительно поднимала глаза на Пальчикова, как будто от него требовалось, чтобы он ее наконец-то узнал или вспомнил, даже если ему и нечего было вспоминать. Иногда она бросала Писемскому: «А Европа не горит?»

Пальчиков думал, что с этой женщиной было бы хорошо говорить загадками. Он: «Это не любовь, это что-то другое». Она: «Что же?» Он: «Может быть, ненависть. Может быть, великодушие». Она: «Гм». Пальчиков говорил бы Нине, что ему хочется, чтобы именно Писемский увидел бы Христа наяву. У самого Пальчикова этого не получится. И у Николая, еще одного пальчиковского менеджера, сидящего тут же, в общем офисе, не получится. А Писемский может увидеть. Писемский был обычным евреем – неуверенным снаружи и уверенным внутри. Пальчиков считал, что еврею придает уверенности его еврейство. Особенно это видно в наше глобализированное время. Евреи вроде бы в авангарде современного вавилонского смешения народов, и при этом они по-прежнему самоценны. Писемский не подсчитывает грехи, не сортирует их, не просит прощения. А я прошу, – думал Пальчиков.

Однажды Пальчиков накричал на менеджера Николая – тот по понедельникам после уикэнда опаздывал на работу, являлся с похмельным амбре, а тут еще с утра включил какую-то рок-группу на полную катушку. «Еще раз опоздаете, потребую вашего увольнения», – сказал Пальчиков. «Я что, не человек, я что, не такой, как Писемский?» – сказал Николай обидчиво, затравленно. Пальчиков почувствовал, что Николай хотел сказать другое: «Я что, русский, поэтому вы ко мне так относитесь? Но вы ведь тоже русский, Андрей Алексеевич».

Пальчиков подумал, что Николай прав, потому что он, Пальчиков, порой подсмеивался над Николаем в присутствии Писемского и Нины, подсмеивался над его простодушием. Николай комично жаловался на жену, на дочь, на сестру, говорил о своих домочадцах с неуместной, ненужной, казалось, по-настоящему угрюмой, не театральной разоблачительностью. В который раз Пальчиков твердил себе: «Надо держаться с людьми сугубо формально. Надо опираться на деликатность, отдаленность людей друг от друга, нашу вынужденную холодность, наше одиночество. Не смей обижать Николая».

18. Шопинг

В субботу Пальчиков опять отправился по магазинам. Ему показалось, что он даже проснулся сегодня с радостью (без необходимости рано, чуть ли не выспавшись) – в предвкушении шопинга. Он тут же призвал себя к благоразумию, к стыду. Он сказал в сердцах: «Избавь меня, Господи, от расточительности». Он понимал, что шопинг – это трагикомическое занятие. Кто не знает, что не к лицу и не по летам шопинг русским мужчинам? Мужчины ли, дескать, они после шопинга? Духовною ли жаждою томимы, те ли они, головастые ли они, тонкие ли, великодушные ли – после шопинга? Если бы они покупали третий перфоратор в дом или велюровые коврики в автомобиль, это было бы еще не так симптоматично, а они ведь покупают пятую жилетку на пузо и четвертые часы на руку.

Пальчиков думал, что теперь ему не хватает (не теперь, а на будущее лето, словно без этого и будущего лета не будет) светло-серых слаксов, почти прямых, не облегающих, сдержанно-вальяжного кроя, таких, какие он видел в бутике «Кашемир и шелк» пару месяцев назад. Тогда они показались ему чрезвычайно дорогими, ненужными, а теперь он готов был на них раскошелиться. Он вспоминал их плотную мягкость и другого, болотного, цвета отвороты у штанин и клапан заднего кармана. Он думал, что новые вещи ему необходимы не сами по себе, не для эстетического чувства, а для полноты мироощущения, для полноты одиночества. Для такой полноты одиночества, которая спасает от самого одиночества, словно делает это одиночество осмысленным, материальным, спелым, рельефным. Любая полнота, законченность и исполненность дышат счастьем. Пальчикову важна была одежда к месту и для места, для людей, общества, молчания, культуры. Добротная одежда, считал Пальчиков, благородно одушевляет человека. Нагота даже самого безупречного тела примитивна, низменна, лжива. Качественные вещи приравнивают человека к совершенствам мира, соотносят с цивилизацией, приглашают на пир во время чумы. У кого-то Пальчиков читал, что старик должен носить хороший твидовый пиджак.

Сначала, когда на Невском еще было свежо и пустынно, Пальчиков зашел в Гостиный двор, в Галерею высокой моды. Он надеялся на распродажный отсек. Но распродажный отсек с брендовыми вещами, где Пальчиков недавно за полцены приобрел пиджак Daks и туфли Moreschi, более не существовал, это помещение задрапировали рекламными аншлагами. Пальчиков привык покупать вещи с магическими ярлычками sale, будто в них таилась невероятная добыча. Обидевшись на Галерею высокой моды, Пальчиков отправился к обычным отделам мужской одежды Гостиного двора. Линии Гостиного двора были длинными и какими-то прелыми. Покупателей в ранний час можно было посчитать по пальцам. Вкрадчивых, информированных, а ля бутиковских продавщиц не было вовсе. В одном из отделов виднелась пара стоек с sale – костюмы, пальто, брюки. Ни один костюм (особенно с 70-процентной скидкой) Пальчикову и близко не подошел. Из всего, что ему понравилось, он зарезервировал на часик кашемировые брюки – из-за их светло-синего цвета. Он знал, что вряд ли за ними вернется, во всяком случае, сегодня: расходовать финансовый боекомплект в начале шопинга на необязательную банальность – значило бы загубить шопинг на корню.

Он подался восвояси – обратно в Галерею высокой моды. Здесь было безлюдно, темновато, сквозисто. Женщины-продавщицы, испытующе поглядывающие из закоулков, кажется, узнавали его, узнавали в нем блуждающего завсегдатая. Пальчиков прошел мимо великолепной Smalto, мимо Ferre, мимо Yves Saint Laurent, мимо Moschino, мимо неуместного здесь Azzaro, прикасаясь к вещам, словно похлопывая по плечам старых товарищей, – к Daks. Он любил Daks после кепки, которую носил уже пять лет. Здесь он увидел переливчатые вельветовые брюки того же светло-синего цвета, что и у отложенных ранее в другом крыле Гостинки. Продавщица подыграла его интересу, согласившись, что цвет у брюк необычный, брюки недорогие, из новой коллекции придут вельветовые на следующей неделе по высокой цене. Он сказал, что ему нравится крой Daks, что он покупал у них даксовские брюки. Он померил вельветовые небесно-синие. Ткань уютно ластилась к ногам. В них было приятно садиться и покойно сидеть. Но они показались ему коротковатыми, и, главное, он не заметил в глазах продавщицы, что брюки на нем ее впечатлили, хотя она и принялась уверять, что брюки ему идут, сама посадка и, конечно, цвет, только носить их нужно с другими туфлями, те, в которых он теперь, не сочетаются с этими брюками. Он попросил отвесить брюки на часик, а пока, дескать, он походит еще, присмотрится.

Внизу на первом этаже Гостинки Пальчиков чуть не купил крестик с цепочкой – золотые. На них распространялась тридцатипроцентная скидка. Пальчиков давно думал о золотом крестике с цепочкой. Теперь от покупки его остановило то, что от сегодняшнего шопинга он ожидал куда более насущного и габаритного результата. Он вспомнил о слаксах. Он направился через Невский проспект, к Пассажу. Но в Пассаж не вошел, а прошествовал в Гранд Палас. Здесь, в стеклянном атриуме, было умиротворенно, как во дворце у одинокого вельможи. Пальчиков перекинулся вежливостями с продавщицами в Bogner, в Ferragamo, в Burberry, уточнил в обувной Mania Grandiosa, есть ли туфли на подошве гудиер. Затянутый в костюмчик юноша-продавец в ответ обвел рукой с пухлой манжетой и розовой запонкой целую полку. Пальчиков почти везде вопрошал: как они помнят все эти лейблы? Тут забываешь, кто такой Моцарт, а вы помните всяких-разных Корнелиани и Кортигиани. Он думал, что кто-нибудь ему скажет, что фраза «Забываю, кто такой Моцарт» – кажется, старая кавээновская шутка. А он поправит с удовольствием: не старая