Ковчег-Питер — страница 72 из 80

Пальчиков размышлял, что теперь, после девяностолетия, Петр Иванович позволит себе вслух вспоминать о вещах эфемерных, трогательных, насущных. Он будет, пошучивая, говорить собеседнику: «Мне советуют: причастись, Петр Иванович, а то опоздаешь, не успеешь. Неизвестно ведь ничего. Так, мол, без причастия, можешь попасть не туда, куда надо». Петр Иванович словно нарочито неграмотно теперь будет думать о будущей жизни. Он не будет произносить слово «покаяние», а будет больше жестами показывать: а вдруг не туда угодит в будущей жизни, куда надо. А о смерти Петр Иванович и вовсе не станет думать, как будто смерть – уже пройденный этап. Он с веселым недоумением будет говорить: «Видишь, это мой сын Иван Петрович, а ему семьдесят. А вот мной внук Петр, а ему, внуку, господи, пятьдесят. А вот мой правнук Ваня, а ему, удивительно, правнуку тридцать. А эта моя праправнучка, самая любимая, Надюша».

В зале среди гостей Пальчиков вдруг увидел Куликова, с которым был знаком лет пятнадцать назад и с того времени больше ни разу не встречался. Пальчиков слышал, что у Куликова умерла жена от рака, властная и сердечная женщина, единственный сын Куликова уехал в Америку. Самому Куликову теперь было к восьмидесяти. Пальчиков думал, жива ли еще миниатюрная собачка Куликова, собирает ли Куликов по-прежнему свою коллекцию свистулек, колокольчиков и бубнов? Пальчиков помнил, как Куликов показывал ему фотографии, на которых он был запечатлен то с поэтом Вознесенским, то с композитором Петровым, то с художником Глазуновым, то даже с Борисом Ельциным на балконе Белого дома. Куликов объяснял Пальчикову, что со всеми с ними он на дружеской ноге, что каждому из них чем-то помог. Пальчиков помнил, что Куликов, действительно, любил помогать людям, и ему, Пальчикову, помогал. Но на фотографиях Куликов прижимался к знаменитостям как-то показательно по-приятельски. Знаменитостям оставалось лишь снисходительно улыбаться фотографу, щелкавшему их в обнимку с чудаковатым незнакомцем.

Теперь вид у Куликова в зале был величавый. Пальчикову казалось, что Куликов сидел и грезил о своем подобном юбилейном торжестве. Примостился Куликов каким-то чудом за спиной у губернатора. Пальчиков думал, что Куликов последнее время, видимо, бродит, как неприкаянный, по различным чествованиям, с одного на другое, как самозабвенный мечтатель, как невинный самозванец, как одинокий безумец, забытый Богом и людьми. Охрана везде уже к нему привыкла, пропускает, как своего, странного старика, не смирившегося со своей безвестностью.

Пальчиков боялся, что Куликов, наконец, может вскочить и прокричать: «Прославляете за возраст, за долголетие. Я тоже так могу, я тоже могу дожить до девяноста!»

Пальчиков думал, как хорошо быть городским сумасшедшим. Юродивость – счастье, неугомонность и покой в одно и то же мгновение.

Пальчиков помнил, как однажды зимой в перестройку на Красной площади в Москве кричал экзальтированный прохожий с белой гривой волос. Он показывал рукой на бюсты политических деятелей у кремлевской стены, залепленные метелью лишь с одного бока. «Смотрите, – хохотал он. – Их головы теперь наполовину в снегу. Только наполовину у всех как на подбор. Вот вам и маршалы. Люди, – продолжал он, – поймите, все – божье, только божье, только божья любовь. Смотрите, от этой мысли весь мир – сразу хорош, замечателен. Ничто не может омрачить мир после этой мысли. Вот эта мысль: все, буквально все – божья любовь. И тогда и страдания хороши, педагогичны, и смерть хороша, ничтожна. А другим, не божьим, мир не бывает».

22. В церкви

Пальчиков не понимал, почему он и теперь ленится ходить в церковь. Он не понимал, нужно ли ему на остаток лет сообщество или не нужно. Он видел, что теперь самые хорошие люди – верующие люди. Он видел, что священники – хорошие люди.

Он думал, что теперь в церкви его ничто не может коробить, теперь он знал, что церковь в своей основе хороша, верна, права, а некие шероховатости и перегибы лишь подтверждают естественный характер ее истинности. И у совершенства детали могут казаться несовершенными. Теперь его не смущало, что целые пласты человеческого знания и богоискания, целые религии, научные школы, почти вся философия находятся вне церкви. Он знал, что вне церкви в любом случае не остались муки творчества, честность, одухотворенность, жертвенность всех язычников и атеистов, всех ученых, мыслителей, мистиков, дервишей, буддистов.

Он знал, что теперь его не смутит странная невежливость отдельных прихожан. Он не к прихожанам приходит в церковь. Если и к прихожанам тоже – то за терпением, братством и кротостью. Как хорошо это терпение в церкви по отношению к ревностно молящемуся, который отвлекается от своей молитвы, чтобы зыркнуть на тебя с укором: вот пришел в собор, а не читаешь вместе со всеми вслух ни «Символ веры», ни «Отче наш»! Неужели трудно заучить? Пальчиков, действительно, иногда терялся и забывал давно известные слова, не мог поспеть в церкви за людьми, у которых священные тексты отскакивали от зубов. Пальчикову было неловко перед ревностными верующими: он никак не мог приучить себя к поясным поклонам и коленопреклонениям. Пальчикову было неловко, что он по своему усмотрению пользуется предоставленной православием свободой.

Пальчиков помнил, как однажды для преодоления своего пьянства он по рекомендации какого-то знакомого отправился в церковь к старенькому батюшке Иоанну. Пальчикову сказали, что именно отцу Иоанну удается отваживать людей от спиртного. Он пришел, когда в церкви уже томился народ. Церковь была церковкой, церквушкой, маленькой. Пальчиков поинтересовался у женщины в лавке, к кому ему обратиться по вопросу против пьянства – так он казенно и как бы насмешливо выразился. Продавщица показала на высокого бородача, только что вошедшего в храм: «Вот, к дьякону». Дьякон еще не облачился в рясу, был в клетчатой рубашке, застегнутой на все пуговицы, до горла. Дьякон выглядел суровым и подвижным. Он несся вдоль стен церкви и целовал иконы. Чтобы достать висевшие высоко, он вставал на табуретку. Видимо, поцелуями он здоровался с иконами, здоровался с церковью. Пальчиков объяснил ему свое дело. Еще несколько беспокойных посетителей объяснили то же самое. Дьякон записал в тетрадь фамилии и имена, собрал деньги с грешников-пьяниц и велел подходить по одному за соответствующей бумагой минут через десять к узкой дверце поодаль от алтаря.

Появился старец Иоанн, белый, растрепанный, в очках с толстыми линзами. Образовался почтительный коридор. Женщины завздыхали, неразборчиво запричитали, батюшка радостно благословлял. Очки у батюшки сползали с носа, и он их то и дело водружал на место. Батюшку под руки вели два крупных мужика, еще один шел сзади. Один прокладывал путь. Вид мужиков был странный, какой-то бандитский: сильные шеи, насупленные взоры, кожаные куртки. Вероятно, прошлое у них было спортивным и криминальным, а теперь они почему-то подвизались при церкви охранниками, а при батюшке помощниками.

В церкви было светло и солнечно, как на летней веранде дачного домика, в разных углах продавались православные газеты и аудиозаписи. Пальчиков не любил православные газеты: в них больше было от газет, чем от православия. Аудио – Осипова, Кураева, отца Даниила Сысоева – он иногда слушал «ВКонтакте».

Батюшка с помощниками скрылся за дверцей у алтаря. Через несколько минут раздраженный Пальчиков тоже открыл эту дверь. Он очутился в сумеречной каморке с неким возвышением. Внизу за маленьким столиком сидел суровый дьякон. На помосте был батюшка Иоанн с двумя крепышами-помощниками. Один помощник считал денежные купюры, другой, улыбаясь, показывал отцу Иоанну бутылку красного вина, видимо, купленного для причастия. А отец Иоанн кивал ему головой. Отец Иоанн заметил Пальчикова и словно смутился. Батюшка видел, что Пальчиков смотрит на деньги в руках помощника. Помощник с бутылкой задернул шторку, и Пальчиков мог наблюдать теперь только за суровым дьяконом. Казалось, сквозь шторку нельзя было не только никого увидеть, но и ничего расслышать. Пальчикову показалось, что дьякон ничуть не был расстроен вторжением неизвестного мужчины в служебное помещение. Дьякон спросил Пальчикова, как того фамилия, и уже со смягченным лицом подал ему бумагу. На четвертинке листа было выведено, что Пальчикову с этого дня целый год запрещалось прикасаться к алкоголю.

Службу вел моложавый батюшка, с густыми, невероятно промытыми и словно взбитыми, словно слегка подкрашенными волосами. Его борода была толстой, холеной, как-то по-особому, для пухлости, причесанной. Какой-то шик был в этом батюшке! Его взгляды были исполнены какой-то отсроченной истомы, как у респектабельного и педантичного модника.

Народ в церкви знал друг друга. Каждый, казалось, стоял на своем любимом месте, и Пальчикову даже пришлось отодвинуться на шаг назад, чтобы уступить место крохотной бабушке, которая словно украдкой, но методично теснила Пальчикова, пока не встала туда, куда хотела. Пальчиков почувствовал, что после этого она запела тоньше и яснее, согласно с другими. Казалось, даже она вздохнула с облегчением.

Иногда на Пальчикова оценивающе поглядывал респектабельный батюшка. Когда он вполне уразумел, что собой представляет Пальчиков, он начал смотреть на него как на других – машинально, печально, забывчиво.

В конце службы Пальчиков увидел отца Иоанна. Отец Иоанн произносил проповедь. Он стоял один, без помощников. Пальчикову казалось, что отец Иоанн не спускает с него глаз. Пальчикову нравилось, как говорил и как смотрел отец Иоанн. Пальчикову казалось, что у отца Иоанна был вид виноватого человека. Пальчиков был уверен, что такой вид у отца Иоанна был всегда. Он всегда выглядел перед кем-то виноватым. Но сегодня отец Иоанн казался виноватым именно перед ним, перед новым незнакомцем, перед Пальчиковым. И сегодня у отца Иоанна был вид не без вины виноватого, а словно по-настоящему виноватого. Кажется, глаза отца Иоанна говорили Пальчикову: «Нет-нет, это не то, что вы думаете». Кажется, он оправдывался перед Пальчиковым за деньги, которые тот видел в комнатке у алтаря, и за бутылку с церковным вином, и за черствый, будто зэковский, облик своих прислужников. Кажется, он хотел сказать Пальчикову: «Нет-нет, это не то, что вы думаете. Это хорошие, нужные для церкви деньги, это нужное вино, для богослужения, это хорошие помощники, христиане». Пальчикову хотелось спросить у отца Иоанна: «Тогда почему у ваших помощников явно бандитская внешность? Если они теперь не бандиты, если теперь они изменились, переродились, воцерковились, то почему не преобразились их лица, глаза, осанка?» Пальчиков боялся, что его подозрения станут явными для отца Иоанна, – подозрения, что уголовники приставлены к отцу Иоанну не как охранники, а как надсмотрщики, что они спекулируют на церкви, что обдирают церковь. Пальчиков боялся своими домыслами, лежащими тенью на лице, опечалить сердце отца Иоанна. Отец Иоанн был похож на другого отца Иоанна – Крестьянкина.