ое, а в комнате стоял сладковатый смрад. Хорошо, что было именно так. По-другому, думал Андрей, без тяжелого запаха, старшему брату не понравилось бы лежать в гробу. Точно так же давным-давно не нравились человеку Божьему Алексею славословия в его адрес. У старшего брата отношение к миру было мужественным. Когда умерла баба Саня, он сказал, что сам обмоет ее тело и оденет. Его остановила мольба его жены, в ее глазах он прочел: как же я после этого, Леша, буду к тебе прижиматься, целовать, не буду ли я брезговать? Он смотрел на мертвую бабушку без священного ужаса, он смотрел на нее с благодарностью, как на живую, только другую, только остывшую и умолкшую.
Леша руки не распускал, но все знали, что он может ударить, ненароком покалечить, угробить. Все видели его нешуточную силу: и друзья, и злопыхатели, и жена, и дети, и младший брат, и отец. Раздражительность Алексея была наполнена недоуменным отчаянием. Несколько раз Алексей брал за грудки пьяного отца и тряс, как бесполезное дерево. Алексея мучила пустая, хулиганская ругань отца, слюнявая матерщина, как у шпаны, у фраерков. На висках Алексея выступала ледяная испарина, было понятно – еще мгновение, и на голову хрипящего отца обрушится сыновний кулак. Этого боялись мать, Андрей, жена Алексея. Только отец не боялся, он превращался в податливого кутенка. Встряски отцу хватало, он засыпал и храпел осудительно, наставительно, обреченно. Леша испытывал неловкость от стариковского храпа отца. Утром отец ни на кого не обижался и первым заговаривал со старшим сыном, шутил как ни в чем не бывало, как будто ни постыдного, ни болезненного с ним не случалось накануне. Напротив, без Лешиной трепки протрезвевший отец на другой день молчал виновато, глаз не поднимал.
Младший знал, что от старшего брата и ему может достаться на орехи за бесчестье, за несправедливость. Андрей думал: стань он, Андрей, к примеру, милиционером, и Леша прибьет его не задумываясь, прибьет по-зэковски, по-человечески – не как мента, а как иуду. Алексей рассказал Андрею о своем опозорившемся приятеле. «Даже опустили его, – молвил застенчиво старший брат. – Ну, ты понимаешь, стоял перед нами на коленях. Жалко его. Крысой оказался». Глаза у Алексея с возрастом стали слезиться, он стал сентиментальным, у него стало болеть сердце от такой мужицкой, зэковской сентиментальности – ненужной, разрушительной, безысходной.
Однажды у старшего с младшим состоялся долгий разговор о политике. Тогда Алексей разглядел в семнадцатилетнем Андрее единомышленника. Алексею было приятно видеть брата не только умным, но и думающим. Он увидел и слабость Андрея – его пристрастие к книжным идеям, предрасположенность к другому укладу жизни – среди образованных, культурных горожан. Алексею нравилось, что Андрей гибкое содержание вкладывал в жесткие формы. Ему нравилось, что в Андрее благодушие соседствовало с иронией, а правдолюбие – с изворотливостью. Это был период застоя, профанации коммунистической доктрины, восторженный Андрей поведал брату, что придумал новую политическую партию – «Союз новокоммунистов». Не партию, а название к ней. Тогда многие грезили, многие придумывали будущее, названия к будущему.
Младшему всегда казалось, что родители и обе бабушки любили старшего больше, чем его, чем кого бы то ни было, любили по-настоящему – не как своего ребенка, а как человека. Любили, то есть души в нем не чаяли. И Андрей любил Алексея так же – как человека, а не как старшего брата. Андрей видел, что и Алексей его любил, как человека, поэтому мучился, что упустил его, что Андрей не стал ровней ему и сильнее его, а полез в интеллигенцию и застрял на полпути. Андрей думал, что при встрече со своими любимыми людьми «там», за облаками, он будет испытывать стыд. При встрече с братом этот стыд будет самым пронзительным.
Андрей не видел, как умирал старший брат. Андрей лишь догадывался, что последние минуты старшего брата были легкими, что в его глазах не осталось боли и досады, а блистало нежное благословение.
Андрей думал о своей неправоте, о том, что и его любила мать, о том, что и его любил отец с виной и радостью, о том, как ждал его старший брат Леша перед смертью.
26. Учительницы
Пальчиков помнил обеих любимых учительниц. Лидия Ивановна вела алгебру и геометрию до девятого класса. Кира Андреевна преподавала литературу в старшей школе.
Несколько лет единственной любимой учительницей оставалась Лидия Ивановна. Подросток Пальчиков считал, что она будет его единственной любимой учительницей всю жизнь. Пальчиков благодаря ей уже мечтал о своем будущем в математике. Он участвовал в олимпиадах, правда, первых мест не завоевывал, а все вторые да третьи, он с восьмого класса начал выбирать, в какой вуз поступать, на какую математику, прикладную или теоретическую. Лидия Ивановна советовала на прикладную, она не видела в нем способности упоительно забывать обо всем на свете ради одной непроясненной идеи. Кажется, она говорила ему, что он не теоретик и не практик, он своего рода логик.
Лидия Ивановна ходила в парике, из-под которого выбивались настоящие волосы. Иногда она с чувством сдвигала парик назад или набок, как мужик заламывает шапку. Казалось, ее настоящие волосы были настолько хороши, что, сними она парик, лицо ее с этими волосами стало бы кротче и моложе. Казалось, она и парик носила не из-за моды, а для педагогической строгости. У нее были крупные, добрые зубы и золотые коронки, из-под которых над деснами виднелся зубной налет.
Теперь, сравнивая друг с другом счастливые минуты своей жизни, Пальчиков понимал, что самыми наполненными среди них были минуты верных решений, последних доказательных шагов, расстановки всех точек над i, минуты детской увлеченности математикой. Счастливые мгновения – это мгновения не блаженства, а озарения, не покоя, а света, не свободы, а наития. Маленькому Пальчикову казалось, что Лидия Ивановна любит его в эти счастливые его минуты как сына, хочет поцеловать как сына. Но она только прижимала его умную голову к себе, но никогда не целовала. Они вместе обедали в школьной столовой за одним столом. Люди перестали удивляться такой близости учительницы и ученика, люди видели, что учительница и ученик и за обедом продолжали говорить о математике. Лидия Ивановна порой подкладывала со своей тарелки на тарелку Пальчикова картофельное пюре, любимое им. Лидии Ивановне было приятно, что ученик не замечает этого, увлеченный беседой, как не замечает сын. Иногда Пальчикову становилось больно за Лидию Ивановну, он думал, что она одинокая. О ней школьники ничего не знали, она не рассказывала им, как другие педагоги, есть ли у нее муж, есть ли у нее дети. Она проживала далеко от школы, не любила, чтобы ее провожали до остановки. Она садилась в автобус, выбирала пятнышко на стекле и так, уставившись в одну точку, ехала всю дорогу, не мигая, в сосредоточенности и забытьи. За ней можно было проследить, узнать, где она живет, но никто из детей этого не делал, не осмелился на это и Пальчиков.
Лидия Ивановна перешла в другую школу после 9-го класса Пальчикова. Первого сентября ее не оказалось на линейке, и все заговорили, что Лидии Ивановны больше не будет. Пальчиков думал, что все учителя и ученики посматривают на него. Он думал, что это он повинен в уходе Лидии Ивановны. Он уже тогда романтично начал думать литературными реминисценциями, он думал, что уход Лидии Ивановны был похож на уход Льва Толстого. Пальчикову тогда нравилось название книги Бориса Мейлаха – «Уход и смерть Льва Толстого». Пальчиков думал, что предал Лидию Ивановну, и поэтому она так незаметно, так негромко, словно постепенно, ушла. Пальчиков не помнил, какой была последняя его встреча с Лидией Ивановной, не знал, какой ее следует запомнить. Он полагал, что запоминают по последней встрече. Она ушла смиренно, покорно, она просто не вернулась.
Пальчиков думал, что единственным человеком, который видит это его чувство вины перед Лидией Ивановной, была его новая, вторая любимая учительница Кира Андреевна. Она стала его любимой учительницей в 9-м классе, стала любимой наравне с Лидией Ивановной. Лидия Ивановна заметила это, заметила его новую улыбчивость и несмотря на то, что он хуже стал отвечать по алгебре и еще хуже по геометрии, с растерянностью и по инерции ставила ему все те же «пятерки». Пальчиков думал, что у нее были какие-то серьезные житейские причины перейти в другую школу. Говорили, что Лидия Ивановна устала так далеко ездить на работу. Новая ее школа была рядом с ее домом. Говорили, что она стала неважно себя чувствовать, может быть, надорвалась, может быть, у нее что-то стряслось в семье, на личном фронте. Пальчиков знал, что не из-за него, не только из-за него, не только из-за детей ушла Лидия Ивановна, но и из-за него тоже, из-за всех любимых ее учеников.
Пальчикову нравилось, что Кира Андреевна тоже испытывала невольную вину перед коллегой. Пальчикову нравилось, что Кира Андреевна была похожа на светскую даму из девятнадцатого века – тонким лицом, приятными духами, сдержанностью, утомленностью, холодком, дипломатичностью. Кира Андреевна умела не дуться и не благодушествовать, умела с терпеливым пиететом смотреть на чистосердечную Лидию Ивановну.
Зрение юноши Пальчикова становилось литературным – отчасти ерническим, отчасти ханжеским, типизирующим. Ему было забавно видеть в своих одноклассниках Бобчинского с Добчинским, Ленского с Онегиным, Базарова с Ионычем и даже князя Мышкина с Наташей Ростовой. Пальчиков любил писать сочинения, любил на следующее утро после сочинения искать глазами Киру Андреевну в школьном коридоре. Он любил волнение на ее лице перед тем, как она начинала его хвалить. Он знал, что она ждала его сочинения. Вечером после уроков он чувствовал, что именно в этот момент Кира Андреевна читает его тетрадь. Ему нравилось, что восхищение способностями ученика у Киры Андреевны сменялось боязнью неминуемого разочарования в нем. Чем интереснее Пальчиков писал сочинения, тем быстрее росла ее уверенность в том, что и из этого одаренного мальчика ничего не получится. Ему казалось, что то, что из него ничего не получится, вовсе не расстраивало Киру Андреевну, а удовлетворяло. А разочарования она боялась другого – боялась, что он даст петуха в следующем своем сочинении, боялась, что он будет заботиться об успехе, а не чувстве собственного достоинства. Пальчиков вспоминал, что Кира Андреевна, кажется, не очень любила Тютчева, о нем она говорила дежурными фразами. Восторженно она говорила о Серебряном веке, о Гиппиус, Маяковском и Ходасевиче. Пальчикову казалось, что, полюбив Тютчева, он словно подвел Киру Андреевну. Он чувствовал свою вину перед обеими учительницами – и перед Лидией Ивановной, и перед Кирой Андреевной. Он думал, что Кира Андреевна понимала, что он будет помнить Лидию Ивановну с печалью и нежностью, а ее, Киру Андреевну, только с нежностью.