Ковен озера Шамплейн — страница 187 из 280

Я наклонила подсвечник так, чтобы воск, плавясь, стек на мятую записку. Чернильные буквы размылись под стынущими жемчужными каплями, и необходимость в маятнике и картах отпала сама собой.

Я и есть маятник. Я – карта.

– Поэма о костях и материнском горе. Воск, затопи ее, как топит море! Злые глаза в изгибе волны – покажи мне то, что видят они.

Единственная улика – меньшая из жертв, что я была готова принести, лишь бы остановить убийцу. Записка, погрязшая в масляном воске, затлела без прикосновения к свече. Мерцающее, красное, как ягоды рябины, пламя не обожгло, когда я сжала его в ладони и поднесла к лицу, вдыхая.

– Найди детей, что не вернутся домой. Найди матерей, чей стоит гулкий вой. Они – моя нить, убитые горем. Мне нужен тот, кто возомнил себя богом!

Пепел замерцал в воздухе, а затем оказался у меня внутри – прямо в горле, в желудке и сердце, заставляя надуть щеки, сдерживая кашель, и давиться видением. Я почувствовала запах гари, осевший на языке, а затем почувствовала запах… Крови?

– Кости-кости, леденцы! Сыграем в прятки, сорванцы?

Пение, урчащее, довольное, вело меня к пылающему и алому источнику того запаха, что ударил в нос и пробудил первобытные инстинкты. Точнее, лишь один – самосохранение: «Беги, беги, беги!»

Но, как ни старайся, я не смогла бы убежать от собственного заклятия. Не смог убежать и тот мальчик, что явился мне в нем, распластанный на мокрой земле, с оторванными руками.

Он уже не кричал. Лежал в окружении заснеженных деревьев, парализованный болевым шоком, и смотрел широко распахнутыми глазами на то, как работает над его телом бесчеловечное существо с дюжиной рук и пятью головами.

Ни у одной из них не было лица – лишь рты, растянутые до ушей в голодном оскале. Острые зубы в несколько рядов, тонкие, как зубцы у вилки. Тело длинное, плоское, будто бы жучье, а кожа – пергамент: в пролежнях, губчатая, того и гляди порвется от выпирающих костей. Ниже пояса твари развевалась темная ряса – то клубилась живая тьма, что служила диббуку и одеждой, и ногами. Он урчал, нависая над телом мальчика, и пальцы его напоминали лезвия, почти как у одержимого Исаака, только идеально прямые и черные. Он забирался ими внутрь детского тела, чтобы, надавив изнутри на хрупкие кости, переломить их пополам и выудить одну за другой из надрезов. Рядом уже была собранная горсть таких – коленные чашечки, несколько ребер и те самые оторванные руки. Мясо, мышцы и кожа валялись вокруг, снятые, как обертка. А мальчик все не умирал, удерживаемый на грани вспышками боли и влажным снегом, припорошившим лицо с верхушек диких кленов. Лишь кряхтел, беззвучно хлопая синими губами, и безвольно смотрел на то, как его разделывают заживо.

Кровь проложила в снегу ручеек, пропитывая искромсанную школьную форму. Я разглядела букву «A» на ее воротнике – эмблему, – когда пять безликих голов вдруг обернулись.

– Мы чуем тебя, – сказала тварь то, что не должна была говорить. Я попыталась отступить, но приросла к месту: видение невозможно было контролировать, как и свое тело, – ни здесь, ни там, в реальности. – Полынь, физалис, соль… Так пахнут ведьмы. Мерзкие язычницы, которые годятся лишь на то, чтобы их выпотрошить! Мы не знаем, кто ты, но надеемся, что тебе нравится зрелище. Наслаждайся, раз пришла.

Голос звучал, как жужжание осиного роя, и, перебирая руками, тварь улыбнулась всеми пятью ртами, довершая начатое. Несколько ловких движений пальцами – и я увидела маленькое сердце размером в половину моего кулака, нанизанное на острый обсидиановый коготь.

– Одри…

Тварь облизнулась и протянула его мне, предлагая угощение.

– Одри!

Меня звали снова, снова и снова, но обернуться я смогла лишь с третьей попытки: пластилиновый и вязкий, воздух противился лишним движениям, будто я плавала в кипящем бульоне. Оказывается, за моей спиной уже вовсю полз зыбкий туман, стремительно покрывая сумеречный лес. Оттуда, из белого дымного полотна, вдруг высунулась чужая рука – оливковая кожа и десяток звонких браслетов на запястье. Запах меди притупился под сладостью аромата имбирного кофе и кориандра, а когда наши пальцы соприкоснулись, кошмарный сон наконец-то закончился.

И начался новый.

Лодыжки, оплетенные цепями. Спиральки черных непослушных волос, слипшихся в запекшейся крови и грязи. Желтые глаза с малахитовыми прожилками и некогда прекрасные пухлые губы в форме сердечка, превращенные в месиво.

Я узнала ее еще до того, как услышала и увидела. Диего был прав: разорванный ковенант вовсе не означает разорванную связь. Синяя ленточка, связавшая наши руки в машине Коула по пути из Нового Орлеана в Бёрлингтон, положила начало не только клятве, но и семье. А, как известно, нет ничего крепче семейных уз.

– Одри, помоги!

Толчок неведомой силы вытолкнул меня в реальность. Я жадно схватила ртом воздух, будто все это время обходилась без него, и распахнула глаза, взирая на Коула. Тот сидел надо мной, удерживая двумя руками на своих коленях, укачивая, как ребенка. Белее простыни, он походил на привидение, но все, о чем я могла думать, – это кованая решетка и желтые глаза, смотрящие сквозь прутья на мир, глухой к мольбам и отвернувшийся от нее.

«Ты слышишь… Наконец-то ты слышишь!»

– Одри? – встревоженно позвал меня Коул, убирая большим пальцем локон волос с моего лица, залитого лихорадочным потом. – Господи, ты напугала меня! Твои глаза… Зрачков и радужки не было – сплошь белок. Я подумал… – Он поежился, отгоняя прочь страшные мысли. – Что произошло? Я нашел тебя на полу…

– Зои, – прошептала я, не замечая, как впиваюсь ногтями в собственные ладони: кровь побежала по вырезанному на паркете кругу, как она бежала по снегу где-то в там, в далеком туманном лесу; как она бежала по чугунной решетке, запертой на три замка и душащей всякую магию, пока та не пробилась тараном спустя столько месяцев. – Коул… Зои умирает!


IIЖелезная дева


Луизиана всегда была знойной и душной, с клочками тумана между деревьями и топкими болотами. В декабре она тоже встретила нас крайне приветливо, особенно после бёрлингтонской стужи: мягкая солнечная погода с двадцатью градусами по Цельсию. Руки больше не мерзли, а изо рта не валил пар. Меховая дубленка уступила место облезлому пальто Коула, которому уже давно было пора на помойку. Оно дарило мне чувство защищенности, словно это был бронежилет, а не обычная шерсть с катышками. Тюльпана, пользуясь шансом, уже нацепила солнечные очки, щеголяя в ажурном платье. Она совсем не стеснялась внимания прохожих, бросающих красноречивые взгляды на ее стройные ноги в рваных чулках.

Сколько бы раз я ни бывала в этом городе, здесь всегда играл джаз – и днем, и ночью он не смолкал, собирая горожан, путешественников и заядлых пьянчуг у салунов и кабаков. Все улицы мерцали, увешанные гирляндами, а у каждого молла росла наряженная ель: расставленные по всему городу, эти священные деревья с укором напоминали мне, что я снова покинула Шамплейн накануне важного праздника.

Но в этот раз отнюдь не вина точила меня изнутри, пока мы шли по закоулкам Бурбон-стрит. То был страх.

«Кости-кости. Леденцы!»

«Мы чуем тебя».

«Наконец-то ты слышишь!»

– Одри?

Голос Тюльпаны вернул меня в реальность. Я вдруг обнаружила, что остановилась прямо посреди оживленной улицы, сжимая зубы и кулаки. Пусть физически я и была в Новом Орлеане, но мысленно все еще не могла выбраться из тех жутких видений, что теперь преследовали меня.

– Одри, ты в порядке? – спросила Тюльпана в который раз.

– Паническая атака, – выдавила я хрипло, стараясь не замечать, с каким скептицизмом Тюльпана повела бровью. – Нечем дышать. Сейчас… Просто дай мне минутку. – Я оттянула пальцами ворот водолазки, будто это могло хоть как-то помочь, и забралась другой рукой в карман пальто. Горячие подушечки пальцев очертили холодный металл. Я вытащила бронзовое зеркальце Коула и принялась щелкать замочком, открывая и закрывая его, как он учил.

– У-у, – завыла Тюльпана устрашающе, глядя на меня сверху вниз: сапоги на шпильке делали ее ростом почти что с Коула. – А крыша-то все течет… Пойдем купим тебе во французском квартале ведро и молоток! Или бутылку водки.

Ей было смешно, а мне нет. Утро выдалось поистине ужасным, а вся прошлая ночь прошла кувырком. Я почти не помнила себя от истерики: Коулу пришлось несколько часов вытягивать из меня ответы и распутывать мой лихорадочный бред, чтобы понять, что к чему. Его объятия не ослабевали до самого утра. Продолжая укачивать меня на коленях, он делал все, чтобы вернуть мне чувство безопасности после увиденного. Но оно не возвращалось… Заснула я лишь с рассветом, а уже через час Коул скрепя сердце отправился на работу, надеясь выяснить что-то о новой жертве убийцы, чьи оторванные руки и белое лицо до сих пор не выходили у меня из головы.

Как только Коул шагнул за порог, Тюльпана, все это время подслушивающая за дверью, оживилась. У нее наготове уже стояли алтарные свечи и пакетик с костяной мукой, чтобы, начертив на полу пентаграмму, перенести нас туда, где все когда-то началось. Кажется, ее больше манила возможность наконец-то выбраться из Вермонта на экскурсию, нежели помочь нам с Коулом в расследовании. Телефон в плечевой сумке разрывался от его звонков: должно быть, он отпросился с работы пораньше, чтобы побыть со мной, и уже обнаружил в кровати вместо меня объяснительную записку. Может, это и было эгоистично, но если бы я прожила еще хоть день в неведении…

«… то сошла бы с ума».

Да, спасибо, неизвестный голос. Как всегда, в точку!

– Что это? – многозначительно нахмурилась Тюльпана, уставившись на зеркальце в моих руках. Сквозь затемненные стекла очков ее фиалковые глаза, доставшиеся по наследству от матери вместе с дурным нравом и темной магией, казались красными.

– Коул дал мне его перед работой, чтобы я… успокаивалась. Знаешь, в этом и впрямь что-то есть. Кажется, помогает.