она в далекий от фронта поселок, оборванная, холодная, голодная, в кровавых мозолях, с огненными строками солдатских писем и жуткими, как сама смерть, "похоронками". Мать иногда плакала, но тихо, незаметно, и только по изменившемуся голосу сын догадывался об этом. Тогда он гладил ее седые волосы, и она, как ребенок, успокаивалась.
Евгению было трудно слушать исповедь матери. Он видел, что и ей не все легко рассказывать, но вместе с тем чувствовал - иначе она не может. Она долго ждала этой трудной минуты и вот дождалась. Она боялась ее, а теперь страх прошел, и ей становилось легче. Будто та ноша, которая давила ей плечи и прижимала к земле, медленно улетучиваясь, делалась легче. И ей было радостно и больно с ней расставаться. Радостно оттого, что наконец исчезнут все непонятные вопросы, которые не могли не возникнуть у ее сына, на которые он конечно же искал ответа, но не у нее, своей матери, а у других людей. Она должна была рассказать правду, а сын - знать ее. Больно было потому, что этот рассказ раскрывал ее жизнь, ее большую, незаживающую рану...
В те далекие предвоенные годы, о которых Евгений мало что знал, у Екатерины Ивановны Кудряшовой была семья. Большая, дружная. Мир и согласие царили в просторном доме. По вечерам и праздникам на звук единственного в селе граммофона сходились на посиделки и стар и млад. До горластых петухов не смолкали под мохнатой соломенной крышей старинные деревенские песни. Жужжали прялки, звонко били крепкие каблуки в сосновые переборы пола, и обдавали жаром задорные девичьи частушки. Дым валил коромыслом из раскрытых форточек, от басистого хохота ребят звенели стекла в широких окнах с нарезными наличниками.
А потом пришла война... Проскакал по селу на взмыленном жеребце Мишка-табунщик, крича что было сил:
- Война! Гитлер напал!
И заголосили бабы...
В один день опустело село. Ушли на фронт и Катеринины мужики - муж и старший сын. Страшным сном остался в памяти Екатерины Ивановны тот день. Сиплый, протяжный гудок паровоза, вой баб и слова сына: "Мы вернемся, мама, жди нас!" - только и запомнились ей. А потом она уж и сама не помнила, как шла домой, назад, по бурому недокошенному полю колхозного ячменя, и падала на землю, и, захлебываясь, плакала навзрыд.
И потянулась жизнь от письма до письма. А скупые на слова солдатские треугольники шли редко. Ночи просиживала Екатерина Ивановна над письмами, вчитывалась в каждое слово, старалась понять что-то недосказанное, а потому очень важное. Утром шла со всеми в поле и до темной ночи, до помутнения в глазах косила, молотила, таскала на себе тяжелые мешки с хлебом к вагонам с суровой надписью "НА ФРОНТ". В короткие, как мгновение, передышки остро чувствовала ноющую боль под ложечкой и неотступный стук в висках: "Как же они там? Господи, сохрани им жизнь..."
А однажды, поздним вечером осенью сорок первого года, истошный крик разорвал тишину:
- Катеринин старшой погиб!
Не поверила мать. Босиком добежала до середины села, схватила за истрепанную кофтенку плачущую почтальоншу и, приговаривая: "Врешь, врешь!" била до тех пор, пока обе без сил не повалились на мерзлую землю.
"Не плачь, мать. Мужайся! - утешал измятый солдатский треугольник. - Я отомщу за сына фашистским гадам! Береги младшого".
А шестнадцатилетний младшой, размазав по курносому носу слезы, не спросясь, ушел на фронт.
Совсем опустел дом Кудряшовых. Чужими в нем стали лавки, окна, старый граммофон, холодные, пустые кровати. Некуда деться стало Екатерине Ивановне. В груди поселилась боль, которая жгла днем и ночью.
"Прости меня, моя милая мамочка, - писал с дороги младшой, - ведь я мужчина. Мое место рядом с отцом. Пока не отомщу этим людоедам за Женю, домой не вернусь. Береги себя, родная, ты нам очень нужна".
В колхозе одна за другой от бескормицы и непосильной работы дохли лошади. И, обессилевшие от недоедания и постоянного страха за тех, кто был там, в том страшном далеке, где жизнь и смерть потеряли свою грань, впрягались женщины в сохи и бороны; растирая лямками плечи, пахали землю, бросали в нее последние зерна и, придя домой, падая от усталости, утешали своих голодных детей, что скоро заколосится это политое потом и слезами поле и даст долгожданный хлеб. А пока надо ждать и терпеть... Им "там" не легче.
Исступленно работала Екатерина Ивановна и болью от растертой в кровь спины глушила неутихающую боль в сердце. После работы еле добиралась до своей избы и падала в изнеможении перед иконами: "Матвеюшка, свет мой ненаглядный, как ты там, где ты? Благослови и сохрани тебя бог..." Тянулась перекреститься - и не могла поднять до лба обессиленной руки.
Не успели высохнуть слезы на глазах, еще огнем горела душа от прежней потери, а в дом пришла другая беда. Вскрыла мать пакет и закаменела: "В Н-ском полевом госпитале от тяжелых ран скончался ваш муж, Кудряшов Матвей
Васильевич". Собравшиеся соседи испуганно смотрели на неподвижную вдову и уговаривали:
- Ты поплачь, Катя, легче станет. Поплачь, голубушка. Она подняла шершавые, потрескавшиеся руки к лицу, хотела сдавить подступивший крик и не смогла.
Спустя неделю получила письмо. Сын писал: "Через час наш батальон идет в атаку. Благослови меня, мама".
- Береги себя, Петенька, одни мы теперь остались, - шептала мать.
А долгими зимними ночами стояла на коленях перед иконами и со слезами упрашивала:
- Господи! Сохрани его. Один он у меня, как перст, остался.
Равнодушно и безучастно смотрели из промерзшего утла комнаты лики святых, и казалось, они сами готовы спрятаться за коптящий язычок лампады от разыгравшейся за окном январской стужи.
А на село черным вороньем летели "похоронные". И падали, как подкошенные, вдовые бабы и выли в безысходной тоске жутко и неутешно в холодных, истопленных избах.
Лютой зимой сорок третьего года Екатерина Ивановна заболела. Отослала свои валенки на фронт, сама, работая на ферме, обморозила ноги. Вылечила бабка Устинья. Начала было помаленьку ходить, а тут...
Постучался почтальон. Долго сморкался в засаленный рукав фуфайки, потом отвернулся и, давясь словами, выго-ворил:
- Тебе пакет... Катерина... казенный...
Огнем полоснуло глаза: пропал без вести... Запрыгали печатные буквы, подскочила и завертелась круглая фиолетовая печать.
"Пропал без вести, пропал без вести, пропал без вести..." Остановилась посреди комнаты Катерина и дурным голосом вскрикнула:
- Что же это такое, люди? Господи! Да будь ты проклят вместе с фашистами!
Очнулась ночью. Стенные ходики упрямо выбивали: нет, нет, нет... жив, жив, жив...
- Петенька, сыночек мой, как же я теперь одна-то?
Что-то перевернулось в душе матери с того дня. Не поверила она в гибель своей семьи. Каждый день писала письма на фронт, отсылала по старым адресам и терпеливо ждала ответы. Почтальон обегал ее дом, боялся встречаться с ней, А она ждала. Стирала старые рубашки, И все что-то приговаривала. Штопала их, катала рубелем, аккуратно складывала в сундук, а через неделю начинала все сначала.
"Врут эти бумажки! Не верю я им! Разом, в одночасье заявятся мои ненаглядные. Войдут в избу, сперва Матвей, потом Женя, а за ними Петя и скажут: "Здравствуй, мать, вот и мы возвернулись. Что же граммофон не заводишь, гостей не скликаешь? Давай нам нашу одежку, праздновать будем!" Бумажки они и есть бумажки. Они и по ошибке могли прийти. Не верю им".
Летом сорок четвертого вернулся с фронта Михаил-табунщик. Первый инвалид на селе и первый человек, вернувшийся оттуда. На него смотрели как на чудо. Ощупывали руки, прикасались к обрубку ноги; не верилось, что это он, их односельчанин, лихой мужик, балагур, - и вот живой, и вот калека.
Екатерина Ивановна целый месяц допрашивала, не встречал ли он ее сыновей и мужа. Заставляла вопомнить, плакала, умоляла и была уверена: он непременно встречался с ними, но почему-то скрывает это или по ранению тяжелому забыл все.
Потом пришла победа. Однажды вместе со всеми пошла на вокзал встречать возвращающихся фронтовиков и Екатерина Ивановна. Нарвала букет степных ромашек и пошла. Играла музыка, вокруг плакали, смеялись, а мать металась от одного солдата к другому, расспрашивала. Когда все разо-шлиоь, на опустевшем перроне остался лежать мокрый от слез ее букет.
С тех пор никто не видел слез на ее глазах. Затаилась, замкнулась в себе Екатерина Ивановна. И только долгими ночами под разудалые песни вернувшихся с фронта односельчан горько плакала, закрывшись в пустой избе. Как тень бродила из угла в угол, зажигала свет, рассматривала фотографии, читала старые письма, а потом, схватившись за волосы, каталась по холодному глиняному полу, затыкая платком рот:
- Где же вы, родные мои? Соколы вы мои ясные! На кого ж оставили меня, сиротинушку горькую?..
А жизнь шла своим извечным чередом. Люди пахали землю, сеяли хлеб, растили детей. Село трудно, со стоном залечивало раны войны, входило в мирную жизнь. Не отставала от всех и вдова Кудряшова. Работала, не щадя себя, усталостью заглушала незатухающую боль. Все дальше позади оставалась война.
- А тут новый председатель колхоза, Иван Ильич, - рассказывала сыну Екатерина Ивановна. - А от моих ни слуху ни духу. "Не вернутся они, Катя. С этой войны многие не вернулись, - увещевал Иван. - Не жди. Не будет чуда. Выходи за меня замуж".
Поначалу я и думать об его словах не желала. Пужали они меня. Стороной обходила немилого. А ночью лежу, бывало, в холодной постели и наплачусь, нарыдаюсь сама с собой, и будто бес мне подсказывает, шепчет на ухо: "Не дождаться тебе твоего Матвеюшку, сгнили его белые косточки в сырой земле, так и будешь одна век свой вдовой вековать". А на другое ухо другие слова: "Врет казенная бумажка, не может того быть, чтобы его в живых не было. Иль ты уж и забыла его?" Встану, сниму со стены портрет. "Матвеюшка, говорю, сокол ты мой ненаглядный, где ж ты пропадаешь, промолви хоть словечко". А он смотрит на меня так грустно, будто заплакать хочет, и молчит. Сколько-то ночей таких было - и не счесть. А Ваня проходу не дает: "Выходи, Катерина, за меня, люба ты мне, жизни нет без тебя". Цыгане как-то проезжали по селу. Дай, думаю, погадаю. Как сейчас помню, подошла к цыганке, к старой такой, усы черные под носом. Взяла она мою руку - и как обухом по голове: "Камень лежит у тебя на сердце, милая. Не дождаться тебе твоего короля". У меня так и брызнули из глаз слезы. "Что ж ты, окаянная, говорю, брешешь? Я ж тебе последнюю картошку отдала, думала, ты доброе