- Тебе сон плохой приснился? - спрашивает она и гладит его по голове.
- У него... у него проволока на конце! - вновь всхлипывает Женька и всем телом прижимается к матери, словно прячется от режущего удара Кащеева кнута.
- Какая проволока? - недоумевает мать.
- За что он бьет их? Кащей проклятый! И Чайку... Им же больно! захлебываясь слезами, вскрикивает он.
- И-и-и-их... глупенький! - обо всем догадавшись, утешает мать. Опять ты за свое. Нашел о чем тужить! Скоро зима, лошадей загонят в конюшню, и никто их там не ударит. Хочешь лыжи? Завтра пойдем и купим. А там новое лето не за горами. Кому же, как не тебе, табун пасти...
Тихий, баюкающий голос матери успокаивает мальчонку. В его воображении рисуется зима, в круговерти воет метель, свистит в замерзшем бурьяне, а он на новеньких лыжах мчится в степь. Ему нипочем ни обжигающий нос ветер, ни мороз, ни вьюга. Там, в степи, замерзает Кащей. Он выбился из сил, застрял в Волчьем логу, испугался и не может идти. Женька взвалит его на плечи и принесет в село.
"Жень, прости меня. Я больше не буду бить лошадей". - Колька примирительно протянет обмороженную руку. А он молча, с гордо поднятой головой покажет жестом - уходи прочь! И Колька, жалкий, согнувшийся, поплетется через все село со своим змеиным кнутом, и все будут видеть его позор, показывать на него пальцами и с презрением отворачиваться.
- Спи, сынок, спи... - сонно шепчет мать и ласково прижимает его к себе.
За печкой отрывисто свиристит сверчок, запах материнских волос напоминает Женьке старую добрую сказку, и на душе у него становится тепло и спокойно. И Колька уже не кажется отъявленным злодеем и живодером. Женька готов вернуть его, униженного, полузамерзшего, и похлопать по плечу: "Ладно, Коль, ладно..."
На дворе горласто пропел петух. Женька сладко зевнул и закрыл глаза. "Эх, скорее бы новое лето, а там..."
Он представил, как к нему опять придет председатель колхоза Иван Ильич, поздоровается за руку, вытрет белым картузом потный лоб: "Такое дело, Евген... Понимаешь, помощь твоя требуется артели..."
И начнет, как со взрослым, рассуждать о колхозных делах. О том, что просо не прополото, а там, понимаешь, сенокос на носу, и дождей нет, и людей не хватает, а его, Женькины трудодни, заработанные на пастьбе коней, не помешают дому, а, наоборот, будут крепкой подмогой маме, которая одна-то и так замоталась... И Женька конечно же, польщенный таким доверием, с радостью согласится пасти табун, побежит к матери, а у той почему-то навернутся на глаза слезы, и она, вытирая их, непохожим голосом скажет: "Кормилец ты мой... Неужто дождалась?.."
У Женьки заскребет в горле, дернется нижняя губа, но плакать ему совсем не хочется. Его ждет табун...
Женька открывает глаза, и в мутном сереющем рассвете ему чудится степь, пронзительно свистят суслики, трубно ржут лошади, он стремительно мчится на Чайке и чувствует, как набегающая струя воздуха упруго пузырит рубаху.
- Чаечка! - нежно, почти про себя шепчет Женька, и губы его тянутся в улыбку.
Смешно! В тот первый день он и клички-то ее не знал. Это уж потом сам придумал. Да и вся она была не такой, какой стала теперь.
Тогда Чайка лежала на лугу с опухшими передними ногами, тощая, некрасивая, с ее боков облезала шерсть и грязными клочьями падала наземь. Вокруг была гладко выщипана трава, и лошадь, напрягая шею, тянулась к светло-желтой головке ромашки. Женька хотел помочь ей, но она испуганно вздрогнула и попыталась вскочить на ноги.
- Что ты, глупая! - ласково сказал он. - Чего испугалась? Разве я обижу тебя? Болит ножка, да?
И Чайка успокоилась. Смирно лежала на боку, смотрела на Женьку фиолетовым глазом, и ему показалось, что лошадь поняла его слова. Глаз был большим и очень грустным. Мальчишке как-то сразу до слез стало жаль животное. Спотыкаясь, снимая на ходу фуражку, он побежал по степи и, завидев Поляну с густой травой, упал на колени.
- Сейчас, сейчас я накормлю тебя. Потерпи еще капельку! - бормотал он, торопливо наполняя фуражку кормом.
К вечеру Женькины руки стали зелеными от травы, а исцарапанные пальцы ныли и кровоточили... Около Чайки возвышалась горка свежего сена, и лошадь, весело фыркая, смачно пережевывала сочный корм.
Утром следующего дня Чайка встретила юного табунщика тихим ржаньем.
"Соскучилась!" - обрадовался Женька.
Позабыв о вчерашних болячках, он вновь бросился наполнять фуражку травой. Но лошадь, к его величайшему удивлению, при виде корма нетерпеливо фыркнула и отвернулась.
- Ты чего? - обиделся Женька.
Чайка повернула голову и, оскалив зубы, заржала.
- Вот еще! - испуганно отпрянул он в сторону.
Лошадь ржала протяжно и жалобно. Что-то просящее было и в ее высоком дрожащем голосе, и в тусклом блеске больших фиолетовых глаз - во всей фигуре, всклокоченной и костлявой. Женьке показалось, что Чайка просит его о чем-то на своем лошадином языке, а он не понимает. Может, ее обидели ночью? Может, корм невкусный или надоел?
"Ну конечно же корм! - осенило парнишку. - Трава плохая, невзрачная, да и рвал-то я ее на одном и том же месте!"
Но и от зеленого овса и от красноголового клевера, украденного им с колхозного поля, Чайка так же отворачивалась и, раздувая сухие ноздри, тоскливо ржала.
Степь звенела птичьими голосами, аукалась сытым гоготом лошадей, резвящихся на лугах, а он сидел рядом с Чайкой и, чуть не плача, уговаривал ее:
- Ну чего ж тебе, хорошая моя?.. Хочешь, я хлеба принесу? У нас его, правда, нет, но я займу. Хочешь? Что же мне делать с тобой?
Передав табун ночному сторожу, домой возвращался грустным и задумчивым. "Наверное, не могу я ухаживать за конями. Подхода какого-то не знаю", терзал он себя.
Ужинать Женька не стал. Лениво покатал в руке печеную свеклу и вылез из-за стола.
- Что с тобой, Жень? - всполошилась мать, щупая лоб сына. - Небось захворал? Ой, и придумает же Иван Ильич - дите на работу! Вот окаянный! А я-то, дура старая, отпустила... Сынок, хлебца хочешь? Я займу у Митревны.
- Мам, я не хворый! - недовольно сморщил нос сын.
- А почему не ужинаешь?
- Так... не хочется... Неполадки у меня на работе.
- Какие такие неполадки? - охнула мать.
- Лошадь ничего не ест. Вчера ела, а сегодня... Я ей то, се, а она только ржет и смотрит на меня. Жалость берет. Ноги у нее болят. Лежит она.
- А ты поил ее, горе-табунщик?
- Как "поил"? - подскочил на стуле Женька.
- Водичкой! Сам-то небось каждый день пьешь! - улыбнулась мать.
- Ой, мамочка, какая же ты у меня умная!
И не успела мать оглянуться, как сын, схватив пустое ведро, пулей выскочил на улицу.
- Женя, куда ты? Же-е-ня-а-а! - метнулся в ночь тревожный голос матери.
Громыхая ведром, Женька выбежал за гумно и остановился. Темным бездонным провалом безмолвствовала степь. В чернильном небе мерцали звезды. Стояла безлунная, густая, как деготь, июньская ночь.
На краю села тявкнула собака, в ответ ей еще одна,потом промычала корова, и вновь все стихло. Женька со страхом оглянулся: "Может, утром надоить?" За селом криво полоснул небо метеор. Звезды на миг поблекли и замигали холодным светом, будто глаза голодной волчьей стаи. "Утром даже лучше. Зачем ее будить сейчас? - Мальчик втянул голову в плечи. - А если у нее во рту пересохло? Язык к небу прилип? - Он поежился. - Прошлой зимой тетке Авдотье в степи волк встретился... Так то ж зимой! Дядя Миша про колдунов рассказывал. Колдуны эти всегда, и зимой и летом... Вода от Чайки недалеко. Метров пятьдесят... а может, сто..."
Далеко в ночи взметнулось пламя костра, высветило причудливые фигуры лошадей и погасло. "Табун перегнали на другое место, - определил по костру Женька. - А Чайка одна теперь... И чего дядька Мишка гоняет их с места на место?" - с недовольством заключил он, чувствуя, как в груди его что-то сжимается, словно хочет спрятаться, а ноги сами, против воли, тянут назад, к приветливым огонькам села. Воображение стало рисовать одну картину страшнее другой. Степь вдруг закопошилась чудовищными змеями горы-нычами, уродливыми колдунами, надвинулась на него всеми ужасами самых страшных сказок и небылиц, слышанных ог односельчан. Женька крутанулся на месте, как щит, прижал к груди ведро и попятился.
У болота протяжно заржала лошадь.
- Она! - вскрикнул он от неожиданности и, гремя ведром, ринулся в степь.
Чайка пила жадно и долго. В плесе заросшего осокой озерка стаями купались звезды. Набирая воду, Женька старался побольше зачерпнуть их ведром и отнести Чайке. И когда та, громко чмокая, допивала воду, ему казалось, что она ловит звездочки, катающиеся по дну ведра скользкими шариками.
Страх прошел. Усталый и довольный, мальчик сидел рядом с лошадью и ласково гладил ее гриву. Хотелось есть. Э га ноющая, сосущая боль под ложечкой вот уже несколько дней не покидала его. Свекла не утоляла голода, а хлеба уже вторую неделю в доме не было. Хлеб снился Женьке по ночам душистый, свежий, его было много, целые горы. Он просыпался от его запаха, тянул к столу руки, глотал наполнившую рот слюну и подтягивал к животу ноги.
- Мам, а пироги ты не разучилась печь? - спрашивал он.
- Нет, сынок, нет, - отвечала она и советовала: - Ты вспоминай сказки, которые я тебе рассказывала, а днем пой песни. О еде старайся не думать. Скоро хлебушек подоспеет. Совсем немного осталось до жнивы.
И сейчас ему не хотелось возвращаться домой. Там всегда почему-то острее чувствовался голод. Прижавшись боком к животу Чайки, Женька вытянулся во весь рост и, заложив руки за голову, вполголоса запел:
Раскинулось море широко, И волны бушуют вдали.
И уже не было ни черного покрова ночи, ни звездного неба, ни сосущей боли под ложечкой, перед ним яркими красками зацветала степь, качалась рыжими волнами ковыля, манила в широкую даль переливающегося марева. И он уже не Женька, а гордый красавец орел, парящий в поднебесье над степью и поющий Женькиным голосом.