Как-то вы сказали, что Курт Воннегут был больше пуристом, чем Хемингуэй в своем «отвращении к вранью». Что именно вы имели под этим в виду?
Мне всегда казалось, что Хемингуэй, особенно в более поздние периоды творчества, игнорировал множество фактов и отводил глаза, чтобы остаться в рамках определенного стиля, с которым его ассоциировали. Его стиль стал для него своеобразной тюрьмой. У него были нравственный облик, и репутация, и вся эта слава. И я думаю, что в конце он просто писал истории, которые подтверждали его точку зрения. В то время как Курт Воннегут, на мой взгляд, всегда активно исследовал и анализировал мир. У него не было никаких скрытых целей, и он мог описывать мир таким, каким на самом деле его видел. Его работы были странными и странно оформленными, но, основываясь на моем опыте, в них было больше настоящей Америки.
Другими словами, Воннегут хотел исследовать, какова жизнь на самом деле здесь, на земле. В то время как Хемингуэй, на мой взгляд, был крайне заинтересован в том, чтобы не замечать некоторые реалии. Возможно, во имя стиля, возможно, потому что он просто их не видел, будучи знаменитым, запертым в своем образе человеком, которого славят и которому поклоняются.
Не считая доктора Сьюза, вы много читали в детстве?
Я много смотрел телевизор. Очень много. Включая тысячи эпизодов «Сумеречной зоны» и «Ночной галереи», созданных Робом Стерлингом. Я бы никогда не подумал, что эти два шоу могли оказать на меня большое влияние, но, скорее всего, так и было. Как минимум в том смысле, что они показали мне, как формируется история и что она должна из себя представлять. Я полагаю, что на метод повествования людей моего поколения точно оказали формирующее влияние (или развращающее влияние?) объемы телевидения, которые мы поглощали. Телевидение тогда занимало странное место рассказчика историй.
Когда я стал старше, я поступил в Колорадскую школу горного дела, чтобы изучать геофизический инжиниринг. Мы изучали мало литературы, и у меня не было времени этим заниматься самостоятельно. Я читал тайком и нерегулярно.
Чувствовали ли вы себя необремененным благодаря тому, что пришли в мир литературы так поздно? В том смысле, что вы не были похоронены под весом бесчисленных писателей и классики?
Хм, «необремененный» – это очень великодушное выражение в данном случае. Это как сказать монстру, что он «не обременен» физической красотой.
Когда я наконец решил для себя, что хочу стать писателем, я набросился на это занятие с чувством, что это была моя миссия, и одновременно с осознанием своей неполноценности, что, в принципе, может быть, и неплохо. Другими словами, я сразу признался себе, что профессором литературы мне не стать. Я знал, что не стану кем-то, кто прочитал и мог воспроизвести все, что когда-либо было написано. Мне слишком много нужно было наверстывать. Но я находил писателя, который мне ужасно нравился, перечитывал его снова и снова, копировал его, затем читал его любимых писателей.
Я был удивлен узнать, что довольно много писателей, как и вы, изучали инженерию: Томас Пинчон, Курт Воннегут, Норман Мейлер и многие другие.
Возможно, дело в том, что благодаря нетрадиционному образованию ты не знаешь, как принято делать определенные вещи, и это дает тебе некую свободу. Если 10 людей обучены какой-то технике, а 11-й приходит без предварительной подготовки, его работа будет отличаться, и, возможно, это будет его козырем. Когда я смотрю на писателей своего возраста, я всегда поражаюсь тому, насколько разной была наша жизнь, когда нам было по 20 с чем-то лет. Иногда я в этом вижу преимущество: я читал по-другому и с другими намерениями и смог попробовать много странных вещей. А иногда я вижу в этом свой недостаток: мне не хватает крепкой основы, например, в истории романа, поэтому мне не хватает уверенности и в этой области я нерешителен. Есть и светлая сторона: я знаю, как идентифицировать множество различных минералов. Или раньше знал.
Иногда мне приходится напоминать себе, что всю мою писательскую жизнь я буду в отстающих, и я должен быть рад тому, что такой дворняге, как я, разрешают бежать рядом со стаей. Если я когда-нибудь совершу ошибку, возомнив себя одним из альфа-самцов, я все разрушу.
Я слышал, что в самом начале никто в U2 не умел играть на музыкальных инструментах. Но это стало центром того, чем они занимались. И они играли, так сказать, в обход этого факта. Это очень созвучно с моими ощущениями: эта идея о глубоко музыкальных, глубоко чувствующих людях, которые, возможно, и не обладают виртуозными техническими навыками, но способны заставить то, в чем они сильны, приносить им успех.
Мне, кстати, больше нравились U2 в начале их карьеры. Они совершали ошибки, но, несмотря на это или в какой-то мере благодаря этому, они были лучше. Правдиво ли то же самое в отношении писателей?
Думаю, да. Возможно, не «ошибки», но некоторая нечеткость выражения мыслей. Возникает чувство, что автор пытается донести столько жизненно важной информации, что он не может притормозить и тщательно поработать над ее презентацией. Или, наоборот, что его правда обладает такой мощью, что она искривляет сосуд, который ее несет. И мы, писатели, с нашей безграничной властью над текстом, можем пойти даже на шаг дальше. Мы можем быть спонтанными и неаккуратными, и, если нам нравится этот эффект, можем переработать текст так, чтобы он казался еще более спонтанным и неаккуратным, намеренно «акцентируя» эти качества.
На высшем уровне переработка текста – это предсказывание того, что бы сделали другие писатели. И затем ты задаешься вопросом: мог бы я создать что-то глубже, или лучше, или живее? Не просто так, но потому что новая вещь может быть еще многограннее? Может ли текст содержать в себе еще больше «жизни», избежав тропов и предсказуемости?
В вашем творчестве я замечал, что юмор звучит в минорной тональности и слышен в очень мрачных отрывках. Как-то я читал рецензию критика, который охарактеризовал ваш стиль комедии как «тяжелый юмор».
Думаю, хитрость в том, чтобы позволить всем личностям, которые в тебе сосуществуют, присоединиться к работе. Или позволить проявиться всем тональностям, что живут в тебе, или, по крайней мере, самым мощным из них. Так, во мне живет сентиментальная часть меня, и смешная часть, и мрачная часть, и оптимист, и пессимист, часть, что любит научную фантастику, и часть, что любит лаконичный язык. И ты можешь позволить им «присоединиться к работе», только если ослабишь свои концептуальные ожидания по отношению к истории. Ты можешь начать работу, думая, что твоя история – это что-то одно, но хитрость в том, чтобы в критический момент позволить ей стать тем, чем она сама хочет стать. Впустить эти другие тональности, и будь что будет. Критерием здесь будет: о’кей, эта новая тональность, которая начинает проявляться, она сделает историю хуже или лучше? Более или менее интересной или энергичной? И это случается на уровне каждой строки. Если она делает историю лучше, значит, она остается, и история должна изменить свой образ соответственно. Ты можешь на минуту оторваться от текста и обнаружить, что в нем появилось нечто совершенно не соответствующее твоему изначальному видению или намерению. И когда это случается, это отлично. Это значит, что ты проделал важную работу по одурачиванию прозаичной части себя.
Ваши истории сюрреалистичны и напоминают сны. Вам когда-нибудь снятся идеи для ваших историй?
Да. Как-то мне приснилась бывшая девушка, с которой в конце наших отношений я довольно дерьмово обращался. Она подошла ко мне и сказала: «Я хочу, чтобы ты знал. У меня родился ребенок».
Это был ваш ребенок?
Нет, было ясно, что не мой. Это был ее способ сказать мне: «Я все это пережила, и у меня в жизни все прекрасно, долбаный ты мудак». И во сне я ей ответил: «Это так здорово. Я так рад за тебя». На что она ответила: «Нет, ты не понял. У меня родился ребенок, и он невероятно умен. Смотри». И затем ребенок начал говорить, пересказывать кучу фактов и решать уравнения и все такое. Но затем я наклонился и заметил молнию на голове ребенка. На нем была какая-то маска – маска, которая делает тебя умным. И после этого открытия сон завершился. Так что смешанные тональности присутствуют даже во снах. Сон был грустным, с щепоткой научной фантастики, и еще это довольно смешная идея.
И потом я написал историю «Я могу говорить» (опубликована в журнале New Yorker, 1999 – Прим. авт.). Когда начинаешь писать, ты копошишься, пока не найдешь правильную нарративную технику. Когда ты изначально натыкаешься на идею, ты интуитивно решаешь, как начать, какой голос использовать и все прочее.
Писать историю – это как ездить на велосипеде. Если велосипед отклоняется влево, тебе нужно отклониться вправо. Если история начинает казаться сентиментальной, сделай ее более мрачной. Все стало слишком серьезным? Добавь в текст какую-нибудь грубость. Это, по сути, борьба твоей психики с твоей же психикой. У тебя есть, давай скажем, две или три основных личности, к которым ты все время обращаешься, и они всегда борются друг с другом. Но этот процесс не слишком отличается от того, что мы делаем каждый день, когда пытаемся быть обаятельными или продуктивными или пытаемся понравиться кому-то. «Ух, я слишком далеко зашел, подшучивая над Эдом, надо сказать что-то, что ему польстит». Или: «Я был слишком напорист. Нужно сгладить это, показав, что я на самом деле скромный парень». И конечно, каждый из нас делает это по-своему. У каждого есть свой набор проблем, которые заставляют велосипед терять баланс, и способов восстановить баланс относительно оси, чем бы она для каждого из нас ни была.
Самым популярным типом комедийного героя наших дней, похоже, является взрослый, отказывающийся взрослеть. Это типично как для Голливуда, так и для литературы. Вечный подросток. Но вашими героями обычно являются настоящие взрослые, которые изо всех сил стараются просто жить, превозмогая огромные трудности в процессе. Без синдрома Питера Пэна.