Перед лицом смерти любой ремонт — косметический, зато благая весть recycling обещает вечную жизнь. Для вещи это — страшный суд: на перерабатывающих вторсырье заводах она проходит сквозь «огонь, воду и медные трубы», чтобы вернуться из механического мира в органический, став семенем новых промышленных всходов. В круговороте циклического времени вещь после смерти попадает не на свалку, этот индустриальный ад, а в чистилище природы.
В таком контексте ремонт — лишний, он задерживает здоровый метаболизм цивилизации. К тому же ремонт вызывается экономической, а переработка отходов — этической необходимостью. В первом случае мы жалеем то, что сделано нами: вещь. Во втором — то, что сделано не нами: сырье. Отдавая дань уважения чужому труду, мы ремонтируем вещь. Перерабатывая ее, возвращаем долги не человеку, а Земле.
Так утилизация мусора сумела увязать себя с теологией. Вся грандиозная концепция recycling рождена мечтой свернуть в сторону, сбежать от прямолинейного хода прогресса в мир вечно повторяющихся явлений, где человек и природа кружатся в языческом хороводе, важном ритуале экологической религии.
В других странах переработка отходов скорее практическая, чем этическая необходимость. Но в необъятной Америке всегда можно не без выгоды устроить свалку где угодно, кроме Манхэттена. Провинциальные города с радостью сдают землю под курганы отходов. Набив их до отказа, они насыпают сверху почву, засевают травой и устраивают самоокупающиеся парки. Это не только красиво, но и экономически оправдано. Из всех отходов в США выгодно перерабатывать только бумагу и картон. Покупая писчебумажные изделия, вы можете выбрать те, где с гордостью указано, что они целиком состоят из макулатуры. Всё остальное — стекло, пластмассу, резину — дешевле похоронить, чем использовать заново. Но это там, где есть место. В Европе его нет, поэтому там переработка мусора — державная затея, гражданская обязанность и моральный долг.
Лучше всего, как утверждает статистика, эта система работает в Германии. И дело не столько в германской дисциплине, сколько в тевтонской любви к своей природе. Немцы ведут свое происхождение из леса. И когда их флору стали губить кислотные дожди, страна возвела алтарь экологии и принялась на нее молиться. Неудивительно, что, прожив неделю в Берлине, я научился, как в голодной юности, сдавать пустые бутылки, а также сортировать мусор и разносить его по четырем разноцветным контейнерам. В процессе я познакомился и даже подружился с соседями, которые одобрительно смотрели на поддающегося обучению иноземца.
Примерно то же происходит во всех странах Европы, где recycling стал нормой жизни и мерой цивилизации. Разбираться с мусором — это как чистить зубы: индивидуальная гигиена, оказавшаяся сразу привычкой и доблестью. Об этом не говорят, но помнят. Зато в Японии — и помнят, и говорят. Наша соотечественница, прожившая много лет в Токио, сумела приспособиться ко всему. И к комнате в шесть татами, и к болотной влажности, из- за которой каждое утро надо выжимать матрацы, и к дурным ценам на укроп и свеклу, превращающим борщ в праздничное блюдо, и к многообразной письменности, и к самому языку с мелодическим, то есть неуловимым ударением. Чего она не могла простить Японии, так это мусора.
— Правила, — причитала она, — иезуитские и бесконечные: горючий мусор нужно отделять от того, что сплющивается, по пятницам выносить тряпки, бумагу — каждый день, объедки обращать в компост. Но хуже всего, что за тобой следят: если что перепутаешь, забудешь и не выполнишь, настучат на работу.
Насильная чистота придает японскому дому очарование девственности. Самое опрятное помещение в доме — сортир, которому классик японской прозы Танидзаки посвятил целую оду. Тем удивительнее, что, попав туда, где частное сменяется общим, многие перестают стесняться. В скоростном поезде «Синкансэн», связывающем Токио с Осакой, все стремятся занять места, откуда можно увидеть Фудзияму. Но, насладившись утонченным зрелищем, пассажиры с легкой душой, освеженной пейзажем, швыряют на пол грязные салфетки и пустые банки.
Когда я жил в кампусе Токийского университета, то встречал каждое утро на берегу пруда, вырытого в форме иероглифа «кокоро», что означает «сердце». Видимо, в связи с этим в зеленой воде вместе с золотыми рыбками плавали использованные презервативы.
Психология фейсбука
Одни говорят, что фейсбук — как семечки, другие — как водка, третьи сравнивают его с замочной скважиной: что ни покажут, всё интересно. Сам я не вижу противоречия. Все аналогии верны, но ни одна не исчерпывает психологического феномена, объяснить который труднее, чем описать.
Вот ты, еще не совсем проснувшись, еще досматривая бледнеющий в предрассветной мгле кусок рассыпающегося сна, находишь на ощупь машинку для мгновенной и бессмысленной связи и включаешься в неумолкающий гул фейсбука.
В сущности, он и сам напоминает сны, только чужие. В них царит та же хаотическая комбинация дневных впечатлений, лишенная повествовательной логики и явленная нам в не проясненных чистым разумом обрывках. Содержание тут с успехом заменяет форма. Прыгающая лента якобы новостей делится продуктами чужой жизнедеятельности, которые тебя не интересуют, но гипнотизируют. Завлекает сама молниеносность этих телеграмм растрепанного духа. Они прыгают перед сонными глазами, обходясь без контроля воли.
Раз втянувшись, попадаешь в зависимость от ненужного, заменяющего необходимое и привычное. Кто мог подумать, что нашу вечную любовь к умным книгам и толстым журналам перехватит поток банального сознания.
Фейсбук демократизировал письмо, утопив его в информационном болоте. Равенство победило иерархию авторской славы и редакционной политики. Для фейсбука все писатели равны просто потому, что они пользуются понятным алфавитом и хоть какой-нибудь грамматикой. Это — культура пещерного века: она тоже остается на стене. Небрежная, как граффити, протоплазма словесности опережает литературу на пути к кризису. Фейсбук заменяет художественный вымысел реальностью факта и сплетни. Пусть первый не выдерживает проверки, а вторая — ее и не требует, нам все равно интересно следить за бойким перестуком постов, отвлекающих от собственных дел.
Конечно, как это всегда бывает, фейсбук выстраивает свою иерархию блогеров. Лучшие выходят за пределы жанра, либо возвращаясь в книгу (Татьяна Толстая), либо открывая ее для себя (Джон Шемякин). Остальные, а к ним относятся миллиарды клиентов Цукерберга, живут в фейсбуке, а не только пишут в него.
Может быть, в этом и соблазн? Жизнь, пойманная врасплох, вырвавшись из сплошного потока бытия, трепещет и бьется. Торопливо выдернутая, неосмысленная и не приглаженная, она оставляет грубый и бесспорный в своей подлинности след.
Старые китайцы никогда не писали срезанные цветы в вазе, они у них всегда растут, составляя пейзаж, а не натюрморт. Так и тут: если книга — гербарий, то фейсбук — заросший пустырь.
В Америке мне долго таких не хватало. В стране, где нестриженый газон извещает о смерти хозяина, никто не знает о разнотравье заброшенных дач. Летом на Рижском взморье я забирался в них по уши, чтобы скопить на зиму горький аромат буйных растений, из которых твердо я мог опознать только крапиву, но она в Америке не жжется и не годится в суп.
Моя жизнь в фейсбуке началась с фильма «Социальные сети», который я так и не посмотрел. Меня просто заинтересовал компьютерный феномен, о котором можно снять кино. В этом было допотопное преклонение искусства перед могуществом новой технологии.
Раньше про нее тоже снимали фильмы, только немые. В одном грабители ворвались в богатую квартиру. Дама в шляпе с рыданиями отдает негодяям драгоценности из заветной шкатулки («Мое приданое» — кричат титры). Но в это время ее муж, солидный толстяк в котелке, тайком от бандитов пробирается в гостиную к укрытому за вазоном телефонному аппарату и вызывает помощь. Усатые полицейские хватают озадаченных бандитов, которые не ждали такой прыти от техники. Последний кадр запечатлевает истинного героя фильма — телефон.
Боясь, что я, вроде этих самых грабителей, проспал очередной прорыв научно-технической революции, я подписался на фейсбук и быстро оброс друзьями, которых, не вынося фамильярности, предпочитаю называть «френдами». Сперва я брал всех, кто просился, радуясь представителям самых разных профессий. В первый призыв попали клоуны и дальнобойщики, офицеры и священники, оперные певицы и лесники, дрессировщики и восьмиклассники.
— Голос народа, — радовался я, твердо зная, что иначе мне его из Америки не расслышать.
Когда набралось пять тысяч и лимит остановил экспансию, я стал разборчивым, но было поздно. Чужие во всех отношениях переполняли мою ленту, пестревшую глубоко посторонними сюжетами: вышивание на пяльцах, умение заводить мотор на морозе и переносить беременность без слёз. Я всё терпел, беря пример с ушедших в народ разночинцев, но тут грянул Крым.
Прошу понять меня правильно: изучая историю, я всегда стремился выслушать другую сторону. Мне интересно мнение убежденных фашистов и сталинистов, сторонников рабства и защитников крепостного права. Другое дело, что я не хочу приглашать их в свой дом, даже виртуальный. В самом деле: гости сидят за любовно накрытым столом, китайский чай, домашняя наливка, в камине хрустят березовые поленья, журчит Вивальди, все на «вы» — и тут входит Гиммлер, или Ягода, или Моторола.
Так начался френдицид, который усилился с приходом Трампа к власти. Выгоняя несогласных, я утешал себя тем, что в реале мы живем по тем же правилам. Кто же станет звать к себе идейных врагов, политических противников и тех, кто говорит «ложит»?
Другое дело, что, избавившись от верящих Трампу, но не знающих, кто сбил малайзийский «Боинг», я вновь остался там, где был. В окружении единомышленников всякая мысль — эхо: оно повторяет сказанное тобой с небольшими акустическими и семантическими помехами. И я не уверен, что фейсбук создан для эмоционального комфорта. С другой стороны, никто ведь не знает его конечной цели и высшего предназначения.