Сторожевые костры вновь разгорелись. Еще до рассвета сыновья попытались выбраться на берег. Оба плавали, как рыба, и ныряли, как лысуха, но собаки Райсенберга были начеку.
Я завернул сыновей в медвежью шкуру и положил на две связки тростника, им было сухо. Остальные связки я подложил под себя на камень, так что мог сидеть, оставаясь по горло в воде, а казалось, что я по-прежнему стою.
Солнце взошло, и Райсенберг с берега крикнул: «Кто на тростнике лежит, тот закону не подлежит».
Грохнул мушкет, и пуля пропела над нашими головами.
«Это я пошутил, — крикнул Райсенберг. — Но теперь шутки в сторону».
Слуги загоготали, собаки залаяли.
Я крикнул: «Выхожу на берег!»
Райсенберг ответил: «Старинный закон есть закон. Кто до срока выходит на берег, попадает прямиком на виселицу».
Тут я понял, что медведь все же сомнет нас, меня и сыновей — одному было девять, другому восемь лет от роду.
И все же я решился на последнюю попытку — переборов себя, я завопил что было силы: «Мы с тобой молочные братья, господин…»
Сербин не сказал бы того, что сказал: «Когда пробьет ваш смертный час, господин граф, я и пятеро моих сыновей проводим вас в последний путь, так сказать, по-соседски».
Граф, растерянный и уязвленный, из вежливости побыл еще немного на свадьбе, потом пронес свою обиду через калитку в ограде парка и выложил ее перед богом в домашней церкви, моля его простить Петера Сербина. Молитва немного помогла, обида жгла уже не столь нестерпимо, боль улеглась. Но растерянность осталась: какая причина заставила Петера Сербина желать смерти ему, последнему из графского рода Райсенбергов? Конечно, все не без греха, но — господи, прости мне мою гордыню! — не знаю я за собой вины перед людьми. Он покопался в своей душе еще некоторое время и обнаружил в ней один-единственный тайный грех — зависть. Он завидовал тому, что у Петера Сербина пять сыновей. Вины его в том никакой не было, но граф, преисполнившись смирением, покаялся и покинул церковь с душой покойной и печальной, и, лишь спускаясь по крытому красным ковром переходу к библиотеке, он вдруг вспомнил, что не помолился за жену и дочь. Он не вернулся в церковь и впервые подумал с тоской, что уж если сухой воздух пустыни не поможет им, то его ничтожная молитва и подавно не вернет здоровья их больным легким.
В библиотеке на столе лежала раскрытая хроника, он немного полистал ее, это его и впрямь утешило: пустыня сделает свое дело, его собственный легкий кашель и вовсе не в счет — вот кучер Иоганн Ренч в свои семьдесят четыре года сделал второй жене двоих сыновей-близняшек, а мы ведь тоже как-никак не рыбьих кровей. На ум пришло одно место в хронике, которое он тут же нашел: графиня Леони, родившаяся в день битвы под Ваграмом, в мирное время пропала без вести восемнадцати лет от роду — вероятно, как сказано в хронике, утонула, катаясь на парусной лодке в устье Шельды. Граф усмехнулся: его дед предпочел лучше выдумать всю эту историю с лодкой, чем примириться с довольно разгульной жизнью дочери в буржуазном обществе города Бостона, ставшей, правда, впоследствии пуританской.
Граф знал историю своей тетки Леони, которая была на восемь лет старше его отца, лишь по язвительным намекам двоюродной бабушки Адели Хонсброк, в свои семьдесят лет еще самолично управлявшей табачными плантациями на Суматре и двумя сигарными фабриками в родной Голландии — причем вполне успешно — и называвшей всю свою родню «тупицами».
Она имела обыкновение говорить, что единственной нетупицей в роду Райсенбергов была ее кузина Леони, которую символически утопили в Шельде, только чтобы не благословить на брак с ее избранником — рыцарем первой ночи.
Этим «рыцарем первой ночи» был Христиан Сербин, поэт и студент-медик Лейпцигского университета, впоследствии ставший первым доктором на берегах Саткулы и не оставивший своих занятий поэзией.
Графу были известны лишь жалкие крохи из романтической истории этой пары: они полюбили друг друга, когда графине едва минуло семнадцать, а студенту двадцать один; летней ночью он проник к ней в спальню, осенью юбки графини спереди стали короче, и ее срочно отправили в Голландию к тетушке Генриетте. Пытались ли там и вправду заточить Леони в монастырь, как требовал того отец, или нет, неизвестно, но дело кончилось тем, что графиня предпочла взять курс на запад, за океан, что и осуществила с помощью кузины Адели и — как поговаривали — некоего купца из Амстердама, бравшего плату за свои услуги в такой форме, которая при сложившихся обстоятельствах уже не могла причинить заметного ущерба. Там она освободилась — как выразилась ее кузина Адель — сначала от восьмифунтового мальчугана, а позже от остатков райсенберговской тупости, так что по прошествии нескольких веселых лет вновь выплыла на поверхность в Бостоне не как падшая графская дочь, а как вдовствующая графиня Райсенберг, а затем путем выгодного замужества стала обладательницей незавидного муженька и завидного состояния.
До нынешнего дня граф лишь изредка и весьма неохотно вспоминал о событиях, приведших к изгнанию Леони из отчего дома, мысли его куда чаще занимал ее сын, а его кузен, о котором графу удалось лишь узнать, что в 1849 году тот был исключен из Йельского университета. Но теперь, под влиянием обиды, нанесенной графу Петером Сербином, история тетушки Леони и Христиана Сербина представилась ему как нельзя более подходящей для того, чтобы лечь в основу будущего романа, над которым он трудился столь долго и тщетно. Он закурил сигару и принялся обдумывать эту мысль.
Весьма вероятно, что граф не счел бы эту историю столь знаменательной, если бы знал, как сильно над ней потешались в свое время. И еще вероятнее, что он не стал бы всерьез размышлять над ее воплощением в книге, если бы ему было известно, что историю эту уже давно и неоднократно излагали, правда лишь в устной форме. При случае ее и теперь еще кое-кто рассказывает, к примеру, тот же Петер Сербин.
Юный Христиан Сербин с лицом нежным, как у девочки, лежал в траве у морового столба, пас овцу и гусей и напевал песенку. Христиан граф Вольф Райсенберг, романтик и демократ, совершая свою ежедневную прогулку, остановился и прислушался к его пению. Но поскольку песня, слов которой он не понимал, все лилась и лилась, он в конце концов тихонько кашлянул, подошел поближе и приветливо заговорил с мальчиком. То ли из-за того, что певец складывал свою песню явно на ходу — мальчик сказал, это не песня, а просто рассказ о моем прадеде Бастиане и генерале Лаудоне из Вены, — то ли из-за совпадения имен, то ли, наконец, потому, что графу пришло в голову записать за мальчиком и издать еще один сборник совершенно новых и необычных народных песен под названием Волшебный рог мальчика, а скорее всего, все вместе сыграло свою роль во внезапно принятом графом Христианом решении: взять юного Христиана Сербина под защиту и покровительство. Ему пришелся по нраву прямодушный и доверчивый мальчик, а кроме того, почудилось, что здесь в тиши зарождается, быть может, настоящий талант, и ему захотелось поддержать его и вывести на широкую дорогу.
В течение года Христиан Сербин брал уроки у графского капеллана, для чего регулярно четыре раза в неделю являлся в замок. В темном коридоре, что вел из вестибюля к комнатам священника, нередко пряталась маленькая Леони — кареглазая и темноволосая дочь графа, озорная и проказливая, как двое мальчишек, — поджидая его, чтобы напугать. Если затея удавалась, она приходила в бурный восторг, если же Христиан не пугался, она злилась и осыпала его оскорблениями. Однажды она прямо во время урока принесла ему чашку шоколада, в который подмешала соли. Капеллан, большой охотник до сладкого, отобрал шоколад, и маленькой графине пришлось в наказание за соль целую неделю пить молоко без сахара. Со злости она зашвырнула деревянные башмаки мальчика в глубокий колодец.
Через год благодаря ходатайству графа Христиан получил епископскую стипендию в семинарии города Бауцена, а кроме того, граф сам награждал его за каждую хорошую оценку серебряным талером. Христиан Сербин прилежно учился и частенько голодал, а к тому времени, когда он из семинариста превратился в студента, озорная дочка графа стала красивой и благовоспитанной девицей.
Всякий раз, как студент приезжал на каникулы в родные места, он почти ежедневно встречал ее где-нибудь: то в графской библиотеке, где ему разрешалось работать в любое время; то в лесу, где он рубил дрова на зиму для родителей; то на какой-нибудь тропинке вблизи холма, где молодая графиня имела обыкновение любоваться открывавшимся видом. Порой она сидела у древнего морового столба и рисовала с натуры или же стояла с этюдником у пруда Хандриаса, где Христиан любил купаться. Она была с ним то мила и приветлива, то надменна и высокомерна.
В тот год, когда ей исполнилось шестнадцать, она сменила карандаш и кисти на перевитую яркими лентами лютню; перебирая пальцами струны, она наигрывала грустные мелодии и пела; голос у нее был низкий и звучный. Частенько она приглашала протеже своего отца покачаться на качелях в парке, а бывало, что и увязывалась за ним ловить раков в Саткуле. Как-то раз она призналась, что ей скучно без него: соседи помещики грубы и необразованны, а братья еще очень малы.
Христиан Сербин изо всех сил старался быть с ней сдержанно вежливым, но она была не слепая и ясно видела — за ловлей раков или на качелях в парке, — как темнели его глаза, а голос срывался и слабел. Ей это нравилось, и она раздувала тлеющие угли чтобы поджаривать его на медленном огне, не замечая, что искры, разлетаясь, опалили и ее нежную девичью душу. Теперь она чаще скакала бешеным галопом по лесным дорогам и чаще забивалась со своей лютней куда-нибудь в укромный уголок, где плакала от необъяснимой тоски.
Когда Христиан Сербин вновь отправился в Лейпциг, наступила осень, за осенью пришла зима, потянулись нескончаемые серые, пасмурные дни, и весна тоже никак не кончалась и была до краев заполнена тревожным ожиданием.
А летом, как-то ранним утром, когда его родители, как ей было известно, убирали в поле рожь, а он приехал накануне и еще не выходил из дому — известно ей было и то, что он каждое утро умывался холодной водой из колодца прямо под навесом во дворе, — она по лесной дороге подъехала к холму, привязала лошадь к одичавшей яблоне и села под липой. Она слышала, как распахнулась дверь дома, как он сказал что-то кошке, как заскрипела рукоятка насоса, как струя воды ударила по дну ведра, а чуть повернув голову, увидела и его самого: он стоял под навесом, сильный, с крепкими ногами и волосатой грудью, обернув полотенце вокруг бедер.