Крабат, или Преображение мира — страница 17 из 79

оится на глубине двух метров под землей. Мельник Кушк на этих похоронах играл на трубе свадебную песнь, а когда вернулся домой, на траве под липой, венчающей холм, сидел Крабат и смотрел, как его друг трубач подходит все ближе и ближе по проселочной дороге. Перед моровым столбом, на земле Сербинов мельник остановился и протрубил серенаду неизвестно кому — может, тем, чьи имена высечены на цоколе, а может, и четырем символам надежды, запечатленным в камне: вечному возрождению человека, конечной победе над драконом, торжеству терпения над насилием и воцарению на земле триединства — дела, надежды, познания.

Так можно было предположить, и Крабат, вероятно, так и подумал, но на самом деле мельник Кушк трубил свою серенаду в честь Святого Георгия и его коня, и если приглядеться внимательней, то можно было увидеть, что у коня было человечье лицо, причем не чье-нибудь, а именно трубача, Святой Георгий был как две капли воды похож на Крабата, а уж в драконе любой с первого взгляда узнал бы Райсенберга.

Любой, только не Райсенберг. Он даже не заметил, что моровой столб был поставлен на полдороге между замком и холмом Сербинов, он просто приказал привести к нему мельника Кушка и велел тому высечь его статую из глыбы песчаника. Мельник отказался, поскольку умел-де изображать лишь святых и чудищ, но святыми становятся только после смерти, а чудищем никому быть не охота.

Если он не хочет уже завтра оказаться в сонме святых, ему придется поскорее одуматься, заявил граф Дитрих Вольф Райсенберг.

Якуб Кушк испросил время на обдумывание, побежал назад к моровому столбу, сел на траву — справа замок Райсенберга, слева старая липа, перед глазами Саткула, — взял в руки трубу и заиграл; чужаку ни за что бы не попять, что хотел он сказать этой мелодией, но Крабат, сидевший под липой, сразу понял, поднялся с земли и пошел к нему — всего четыре сотни шагов, много это или мало, зависит от того, как относишься к Злу и знаешь ли, что у него четыре лика и семь рук-щупалец.

Но мельник уже ушел — только что или пятьсот лет назад, какая разница? Что значат пятьсот лет, если чумные бубоны все еще множатся в арсеналах — пусть иначе, чем раньше, но в чем-то и очень похоже, а давние надежды так и остаются надеждами, — итак, мельник отправился к Райсенбергу. «Я передумал, господин, — сказал он, — если считать тебя чудовищно святым, то я, может, и справлюсь».

Райсенберг согласился, и мельник Кушк принялся за дело, чтобы превратить глыбу песчаника, валявшуюся в саду замка, в лик Святого Чудища. Два года сряду трудился он, вырубая нимб, — трещина в камне впоследствии придала ему форму петли на шее висельника. Три года ушло на меч справа под нимбом, пять лет на то, чтобы высечь в камне языки пламени с левого края. Вдвое больше времени понадобилось на фигуру человека в центре; за это время граф Дитрих Вольф Райсенберг успел почить с миром, и Железный Человек между огнем и мечом так и остался без головы. Правда, один раз в году, в день Святого Героса, Святое Чудище обретает голову. Одни не желают этого замечать, другие боготворят его, третьи проклинают. Живая голова сидит на каменной шее. Но говорят, что когда-нибудь Крабат снесет эту голову с плеч.

Мельник Кушк доиграл свою серенаду, подошел к Крабату и сел рядом, плечо к плечу. У Крабата в мисочке еще оставалось немного вишен, и они стали есть их, не говоря ни слова и выплевывая косточки в сторону колодца. Никому не ведомо, о чем они оба думали в эти минуты, но кое-кто утверждает: думали они о жизни и смерти. Оно, может, и верно, да уж больно расплывчато. Вернее — и всего вероятнее, — что думали они над вопросом, который дружка Петер Сербин унес с собой в могилу, но который тем не менее не похоронен с ним. Думали они думали, да так ничего и не придумали, и мельник Кушк опять принялся листать свою Книгу о Человеке, хоть в ней и было написано, что Страна Без Страха находится там, где нет Райсенберга, но как узнать, где его нет и кто он теперь, после того как выяснилось, что под могильной плитой с надписью «Misericordia» покоится лишь его имя?

Когда Хандриас Сербин со своей семьей вернулся с похорон отца, его сын Ян побежал к старой липе: ему почудилось, будто дедушка сидит под деревом. Он убедился, что там никого нет, но Крабат, посмотрев на мальчика, сказал: надо искать, покуда земля круглая и покуда еще есть время. При этом он легонько коснулся одной рукой плеча мельника, другой — плеча мальчика.

Потом Крабат взял из рук друга-мельника Книгу о Человеке и записал в ней — почерком деда — несколько слов, сказав: пусть внук допишет, что следует дописать.

Ян, внук Петера Сербина, собрал в пригоршню последние вишни из мисочки деда и стал их есть, выплевывая косточки в сторону колодца. Один раз доплюнул до него, встал и измерил шагами расстояние. Так далеко у него еще никогда не получалось. Он сходил за гвоздем и выцарапал дату на каменной кладке колодца.

На закате вокруг солнца появился желтый венец. Перед вспышкой чумы вокруг заходящего солнца всегда появляется желтый венец.


Глава 4


Профессор Ян Сербин, биолог и химик, почетный доктор многих университетов, ступил на трап, поданный к самолету, и, спускаясь по нему к группе встречающих его представителей города, университета и Комитета по Нобелевским премиям, вдруг остановился на последней ступеньке и с застывшей улыбкой на лице обернулся, чтобы, взглянуть на самого себя, еще сидящего в самолете: заметная сутулость, горькие складки в углах узкого, как щель, рта, тусклые серые глаза, на вид не совсем здоровый человек — вероятно, язва желудка или болезнь почек, а мажет, и не в здоровье дело; просто человек только что осознал, что жизнь его, как ни верти, не удалась. Пятидесятилетний мужчина, затративший много усилий и не дождавшийся их плодов.

По дороге с аэродрома в отель он еще раза два-три оборачивался и всякий раз видел себя на углу улицы терпеливо ожидающим зеленого светофора: зеленый свет открывает путь, и я иду, я применяю свои знания — на пользу себе или во вред, выяснится позже, когда дело будет сделано.

Та ночь, та бесконечно долгая короткая ночь. Свободные и раскованные картинки прошлого — обрывочные, сумбурные, едва различимые, навевающие мысли о самом разном, без всякого порядка и препон. Старая яблоня на краю, прилегающего к дому поля, обреченная на бесплодие, Моровой столб на поле, жук с красными крапинками на спинке, карабкающийся вверх и вновь сползающий по гладко отполированному временем камню, вверх-вниз, вверх-вниз. Один из рода Сербинов, Венцель Сербин, укладывает плоский камень — порог дома, 1385 год.

Невысыхающая кровь на кладбище. Пер-Лашез. Окаменевшая девушка на коленях прикрыла руками лицо, это в Помпее. Антон Донат, просунувший ногу в дверную щель, знать можно только то, что положено. Мы в последний раз печем хлеб в своей печи. Война кончилась, и я думал: люди победили раз и навсегда.

На исходе той ночи не было ни колокольного звона, ни пения ангелов, — но передо мной на столе лежал листок с формулой, моей формулой. Не философский камень, а всего лишь разгадка химического процесса, но что тобой познано, то тебе и подвластно. Я возношу человека на предельную высоту, и Лоренцо Чебалло уже не страшен, в моей власти очеловечить его, прежде чем он превратит всех нас в смирных и счастливых идиотов-роботов. Я проверяю свою способность к преображению людей, применяя свою формулу к себе самому, проникая в реальность Крабата, овладевая ею, оставляя себя в прежней реальности и превращаясь в Крабата со спасительным чудо-посохом в руке; формула дает мне для этого силу, а мои представления о нем — форму.

В отеле он первым делом стал под душ и взглянул на себя в зеркало: никак не больше сорока, крепкий жизнерадостный мужчина с серо-голубыми живыми глазами, волевой линией рта и открытым высоким лбом. Он наслаждался, стоя под ледяными струями и ощущая всей кожей приятное покалывание, он даже застонал от удовольствия и с наслаждением растерся жестким цветастым полотенцем. Вдруг он замер в тревоге, волнении, испуге, хотя знал, что сейчас в нем, уже не во внешности, а внутри, происходит по его собственной воле им же самим запрограммированный процесс перехода из одного «Я» в другое, процесс превращения его, Яна Сербина, в его второе «Я», в Крабата. У него появилось жуткое ощущение, будто его мозг отделился от него и уплыл в некую беспредельность, слегка покачиваясь, словно влекомый покатой волной. Но потом вдруг вновь вернулся, как маятник, подвешенный в какой-то точке вне его самого, без видимого смысла и толка, выхватывая на лету разные предметы. Но и маятника на самом-то деле не существовало, это была лишь игра, правда несколько абсурдная, но игра, а вот два его мозга действительно существовали, они наблюдали друг за другом и гнались друг за другом в бешеном круговороте, сменяясь и меняясь исходными точками, я-ты-он-она-оно сломя голову мчались по автостраде вперед. А может, назад? Стрелка компаса лопнула, как стальная рессора от перегрузки. — Да ведь никакой автострады и не было, Она еще только строилась. Он шел, нет, это я шел, шел пешком, — утро, длинные косые тени, пять дубов, стоящих особняком, у одного из них ствол расщеплен молнией, тут же рядом небеленые лачуги местных крестьян, вдали господский дом — по-прусски уродливое строение семидесятых годов. А потом — песчаный карьер. Наверху, у его краев, пятнистые доги и черные карабины, кажущиеся такими мирными и даже сонными в лучах раннего солнца. Кто-то играет на губной гармошке. По дну карьера суетливо, как муравьи, ползают с лопатами и тачками те, другие, полосатые и нумерованные, в деревянных башмаках, и насыпают полотно для автострады. Я с девушкой. У нее были каштановые косы, и она не смотрела в ту сторону. Я держал ее за руку и смотрел. Я видел сторожевую собаку на поводке и слышал игру на губной гармошке. Мы прошли мимо, по краю блеклого ржаного поля, сверкающего каплями росы, у девушки тоже оказалась с собой губная гармошка; она достала ее из сумки и заиграла, я не умею так, как он, сказала она, и мне на миг показалось, что все люди делятся на муравьев с лопатами и тачками и музыкантов-любителей с собаками и карабинами. В этом я целиком согласен с Линдоном Хоулингом, которого мучает совесть из-за участия в создании бомбы: мир без собак и карабинов! Мы с ним зрители на параде военных министров, у каждого из них, как у Катона в Карфагене — или его звали Сципион? — под туникой война. Теперь у них вместо туники адъютант с черной папкой, собаки виляют обрубками хвостов и восторженно тявкают, приветствуя хозяев мира. «Взгляни только на их рожи, — сказал Хоулинг. — Как только я буду в состоянии это сделать, я первым делом — прежде чем лечить какого-нибудь горемыку — выкраду из их мозга тягу к власти».