Крабат отрицательно покачал головой, и они отправились искать Клеменса Леверенца. Тот стоял в высоком поварском колпаке под статуей Роланда у фасада ратуши и продавал горячие сосиски. Занимался он своим делом хоть и добросовестно, но без всякого интереса. Страстью его были органные трубы, и он весьма словоохотливо поделился своими заботами: ему посчастливилось придумать совершенно новую конструкцию; три трубы по этому принципу он уже изготовил и приступит к четвертой, как только подкопит необходимую сумму. На горячих сосисках, к сожалению, далеко не уедешь, еле хватает, чтобы сводить концы с концами, а до искусства так руки и не доходят.
Крабат заплатил за три порции, дабы материально поддержать искусство, и торговец с особым тщанием выискал для него в своем котле самые толстые сосиски, не забыв и о горчице, которую он специальной ложечкой с педантичной точностью разложил по тарелочкам.
В очереди за Крабатом стоял человек с аккуратно подстриженной черной бородкой. Глаза у него были из великолепно отшлифованных агатов с отверстиями посредине величиной с булавочную головку. Человек этот одну сосиску съел, а другую сунул в трубу Якуба Кушка.
Крабат, который все это время расспрашивал органного мастера-самоучку о сути его нового принципа, но толком так ничего и не выяснил, проходя мимо человека с черной бородкой, вдруг заметил, что нос у того непомерно велик, уши оттопырены и мотаются, как лопухи, а голова все время опущена книзу, как у страдающих специфической болезнью позвоночника.
Обогнув ратушу, они наткнулись на компанию молодежи в необычных нарядах. Молодые люди, собравшиеся там, производили впечатление театральной труппы, репетирующей пьесу-аллегорию из жизни цветов. Большинство молодых людей были в костюмах васильков, многие — в основном девушки — наряжены красными полевыми маками. Попадались также ромашки и маргаритки, но гвоздик было мало, и роза только одна.
Люди-цветы не обращали внимания на прохожих, те в свою очередь не замечали их. Живописными группами они располагались прямо на мостовой и беседовали друг с другом, поглощая принесенную с собой еду и запивая ее водой из колодца на площади; светловолосый кудлатый юноша в костюме розы тихонько напевал мелодичную песню о ветре и солнце, подыгрывая себе на гитаре:
И солнце пригреет, и дождь напоит, и ветер погладит цветы.
А где это все, и где они все, того не узнаешь ты.
У ног певца рыжий парень-василек занимался любовью с девушкой в костюме полевого мака, растерявшего почти все свои лепестки. Она тихонько повизгивала в ритме песни, словно исполняя своеобразный рефрен к ней. На углу, у ратуши, пристроились еще несколько молодых людей из той же компании: они разложили на грубых одеялах или старой мешковине самодельные и довольно оригинальные украшения для продажи — кольца, пряжки, цепочки, по большей части из латуни или меди, филигрань и чеканка; попадались тут и деревянные резные ложки, черпаки и светильники. Вежливо и ненавязчиво они предлагали свои изделия, а цену называли в продуктах: пряжка шла за буханку хлеба, светильник за фунт сала, кольцо за пачку сахара; брали и деньгами. Они не торговались и не проявляли недовольства, хотя покупателей было мало.
Живописная компания являла собой вполне мирное, вернее, безмятежное зрелище. Даже увлеченно предававшаяся любви парочка почему-то отнюдь не противоречила общему впечатлению покоя. Вероятно, это объяснялось тем, что при всем разнообразии индивидуальностей выражение лиц у всех было на удивление одинаковое: спокойствие с налетом какой-то — отнюдь не трагической — меланхолии, по настроению соответствующее песне светловолосого юноши с гитарой.
Крабат купил кольцо у молоденькой девушки-маргаритки. Девушка была нежная и хрупкая; ее темные волосы, разделенные четким пробором посередине, свободно рассыпались по спине и плечам, а светлая льняная блуза, вся в складках наподобие лепестков, была приспущена с правого плеча так низко, что обнажала маленькую полудетскую грудь, почти целиком умещавшуюся в руке юноши тоже в костюме маргаритки, на коленях которого она сидела. Юноша не гладил и не сжимал рукой ее грудь, а просто держал в ладони, то ли согревая своим теплом, то ли защищая от чего-то, а скорее всего, просто в знак их принадлежности друг другу. Глаза у девушки были из дорогих топазов, у юноши же из простого светло-голубого стекла.
Нищий прошептал Крабату на ухо: «Хочешь вот эту малышку? Но она стоит дорого, целый мешок сахара».
Юноша поднял голову; «В этом месяце ей хватит на жизнь, нищий». И он обнял другой рукой бедра девушки.
Она прильнула к нему и сказала: «Говорят, у совы отец был хлебник. Господи, мы знаем, кто мы такие, но не знаем, чем можем стать»[12].
Отойдя от них, нищий рассмеялся и сказал Крабату: «И кроме всего прочего: никакого тебе удовольствия. Ты трудишься в поте лица, а она лежит себе, как бревно, и цитирует Офелию. Тут кто хочешь собьется с ритма».
Улица, спускавшаяся прямиком к трактиру «Волшебная лампа Аладдина», была перегорожена. Стена высотой в два человеческих роста, тянувшаяся раньше вдоль левого тротуара, была с помощью огромных кранов, работающих почти бесшумно, перенесена на правую сторону улицы. Эта стена состояла из громадных — снаружи черных, внутри светло-зеленых — тесаных глыб, между которыми кое-где были вмазаны небольшие кубики из толстого розового стекла. Этих стеклянных кубиков, позволявших заглянуть сквозь стену, не было в старой кладке; наружная поверхность у них была выпуклой. Вмазаны они были на таком расстоянии от земли, что при желании посмотреть сквозь них приходилось становиться на колени. Под таким углом зрения всё в городе — и люди, и дома — виделось в розовом свете и намного крупнее, чем было в действительности.
За линией старой стены, подступая к ней почти вплотную, лепились приземистые, подслеповатые бараки, меж которыми вздымались вверх коробки двух одинаковых зданий без окон, производивших тем не менее отнюдь не мрачное, а скорее даже приятное впечатление. Оба здания были окрашены в золотисто-желтый цвет и отличались лишь изображениями на огромных декоративных фризах. На одном здании фриз представлял веселых пекарей за работой, на другом восхвалял в цветной эмали труд плотников.
Нищий не мог решить, хорошо ли, что стену перенесли, или плохо: с одной стороны, сказал он, хорошо, что горожане потеряли улицу, так им, болванам, и надо; с другой стороны, «окраинные» тем самым продвинулись в глубь города, а это настораживает.
«Окраинные», то есть жители лачуг за городом и приземистых бараков по ту сторону стены, такие же зрячие, как и он, что само по себе в какой-то степени естественно и, — разумеется, cum grano salis[13] — представляют собой чуждый, потенциально опасный для города элемент, без которого город, однако — и это также вполне естественно, — не может обойтись, ибо некому будет печь хлеб и стругать доски. К сожалению, этому симбиозу, хорошо сбалансированному и полезному для обеих сторон, в последнее время все чаще угрожают экспансионистские или даже аннексионистские поползновения «окраинных». Подавай им то пол-улицы, то целую улицу… Доступ в город, само собой разумеется, открыт для всех, нужно только временно сдать свои глаза. Есть специальная мастерская, где глаза им подбирают по желанию даже из полудрагоценных камней — в кредит и при предоставлении достаточных гарантий. Некоторые пользуются этой возможностью, но большинство хочет невозможного: сохранить свои глаза и стать полноправными гражданами города. В результате возникла бы полная неразбериха и… Тут ему пришла в голову такая потешная и нелепая мысль, что он весь затрясся от хохота и вынужден был прислониться к стене.
Сквозь смех он наконец выдавил: «Представьте себе, какая бы заварилась каша!»
Видимо, он сам попытался это представить, потому что вдруг сразу помрачнел и даже не на шутку забеспокоился.
Оглядевшись по сторонам и не обнаружив никого поблизости, он все же придвинулся вплотную к Крабату и Кушку и прошептал: «Ну ладно, нищий станет императором, хорошо — то есть ничего хорошего я тут не вижу, — но ПЕС этого не потерпит, и тогда повешенных не оберешься!»
Он увидел по их лицам, что они ничего не поняли. Тогда он поднял с земли острый камешек и нацарапал на тротуаре шесть кругов, но, едва закончив, испугался и хотел все стереть.
Однако Крабат и Якуб Кушк уже подошли и стали смотреть вниз, — вниз на главную площадь, на темном покрытии которой четко выделялись шесть кругов, выложенных белым мрамором. Посреди площади стоял герольд, разряженный, как попугай; герольд возвестил: «Граждане, выбирайте выборщика!»
В сумятице голосов, выкрикивавших разные имена, все чаще и громче звучало одно имя, которое в конце концов стали скандировать все горожане — там были одни мужчины, — столпившиеся вокруг огороженного пространства с шестью кругами: Се-баль-дус.
Трубочист Себальдус, видимо, предчувствовал свое избрание, потому что вынырнул из толпы, как только герольд, словно ища его, подошел к краю ограждения; на трубочисте был уже не люстриновый пиджак, а голубой сюртук хорошего покроя на желтой шелковой подкладке, как и полагалось по обычаю. В сопровождении герольда он торжественным и неспешным шагом совершил круг почета по огражденному пространству; толпа замерла в молчании, и над головами поплыли звуки органа в тональности до мажор и до минор, долго еще висевшие над площадью и после того, как орган умолк.
Герольд и выборщик возвратились на середину площади, и Себальдус, не сходя с места, трижды медленно и неуклюже повернулся кругом, очень смахивая при этом на танцующего медведя, а потом под звуки органа, игравшего в той же тональности, зашагал вперед. Невидимый орган умолк, когда он приблизился к первому кругу, а как только он в него вступил, зазвучал вновь, теперь уже в тональности фа мажор. Герольд возвестил: «Круг нищего!»