Крабат, или Преображение мира — страница 36 из 79

Крабат не рухнул на колени и не закрыл лицо руками — чего не было, того не было, — он просто отшвырнул прочь свой посох, который умел творить чудеса, но справиться с Райсенбергом не смог, и распахнул пошире ворот рубахи, чтобы веревка плотнее обхватила шею. Ибо сказано было: «…пока один не вздернет другого на древе истории»; и вот этот день наступил.

За несколько дней до этого Крабат сказал Якубу Трубачу: «Мы с тобой находим лишь следы Райсенберга, брат, но ни разу еще не видели его самого. А все потому, что ты видишь лишь то, что видят твои глаза — сейчас это, потом то, — и не хочешь охватить мыслью целое. Но мне необходимо охватить мыслью всего Райсенберга, чтобы воочию увидеть его. Прощай, брат, и спасибо тебе за все».

Сказав это, он палкой очертил вокруг себя круг и остался в пустоте Истинного Размышления.

И вот теперь он воочию увидел Райсенберга, понял, что бороться с ним бессмысленно, и подставил свою шею для веревки. Но Райсенберг продолжал как ни в чем не бывало распевать на всех языках мира свою победную песнь, топтать хижины и мечты, душить сытых и голодных; и вдруг чем-то — может, исходившим от него густым смрадом — Крабата подхватило и отбросило на вполне реальный холмик у Саткулы, и он увидел, что под яблоней, чьи плоды должны были стать плодами победы над Райсенбергом, в усеянной солнечными заплатами тени сидел Якуб Кушк и держал на коленях посох Крабата.

И Крабат протянул руку, чтобы сорвать яблоко, — наивно, конечно, верить в его подлинность тому, кто воочию видел Райсенберга.

«Не спеши! — остановил его Трубач. — Однажды кто-то уже вкусил от яблока, не подумав. Правда, в тот раз на дереве сидел змей, искушавший: сорви плод, и станешь богом. А сегодня здесь сижу я и предостерегаю: сорвавшему плод придется в поте лица зарабатывать то, чем он уже владеет. По сути, это одно и то же, и разница лишь в том, что змей искушал, а я предостерегаю. Впрочем, змей и здесь имеется».

Он сыграл на палке Крабата короткую тягучую мелодию, и на нижней развилке сучьев лениво подняла голову змея. Она была сухая и сморщенная и сильно смахивала на государственного деятеля, скончавшегося незадолго до этих событий.

Крабат презрительно скривил губы. «А Ева?»

«Должна быть в одном из яблок, — отвечал Якуб. — А может, и во всех, не знаю».

Крабат вновь протянул руку за яблоком, и вновь Якуб Кушк предупредил:

«Смотри, что рвешь, брат, и поразмысли сперва хорошенько!»

«Зачем? — спросил Крабат. — Эти яблоки всего лишь красивая сказка, теперь я это знаю, и ты, мельник, и я сам — мы тоже сказка, и все наши усилия лишены смысла. Реален лишь Райсенберг, и никому с ним не справиться».

Ничего не ответил на это Якуб Кушк, лишь шепнул что-то палке Крабата — может, то были слова песни, а может, и напоминание о чем-то совместно пережитом и незабываемом, оставившем свой след в звуках, извлекаемых из палки.

А Крабат все говорил и говорил: земля круглая и вертится по кругу, все время возвращаясь туда, где уже была, и мы обманываем сами себя, надеясь, что сможем что-нибудь изменить, — ничто не вечно, кроме хаоса.

Он чувствовал, что устал и выдохся и что мысли его сами собой, как бы помимо его воли постепенно перестраиваются на новый лад, может быть противоположный прежнему. В мозгу вспыхивали обрывки воспоминаний без всякой связи друг с другом. Токи, порождаемые подсознанием, рисовали туманные картины, наползающие одна на другую, и хаотическое нагромождение и столкновение смутных представлений распирало мозг, просачиваясь до самых границ сознания. Но опыт веков вдруг ожил и, встав стеной, сдержал волну бессилия, отбросил прилив отчаяния и вновь установил реальные связи вещей: Один из нас…

Крабат отвел глаза и рассеянно огляделся окрест: темная стена леса, моровой столб, солнечные блики на глади пруда. В мозгу отпечаталось и кваканье лягушек, и вяз, наполовину лежавший в воде; ондатры подрыли берег, и вяз, могучее, вековое дерево, рухнул; посреди пруда плавали три черные точки, которые вдруг начали кричать и стенать, а потом так же внезапно затихли, — недвижные черные точки на недвижном сером зеркале воды.

Мы стояли уже в Истрии, в двух шагах от свободы. Оставалось лишь перейти границу. Я ощущал за спиной хриплое дыхание товарища, которого тащил на себе; он задыхался и ждал, когда же я сделаю эти два шага. Тогда он сможет сказать: целая армия рабов вырвалась на свободу.

Вполне естественно, что рабы время от времени вырываются на свободу. Их место заполнят новые. А для наших товарищей мы стали бы легендой: однажды многим из нас удалось спастись. Но уже внуки будут зевать от скуки, слушая об этом.

Мы повернули и зашагали назад. То, что казалось самым бессмысленным, на деле было исполнено глубочайшего смысла.

Крабат напрягся, и пространство передвинулось на ширину ступни, а время — на миг, и уже треск цикад раскалывал густую тьму калабрийской ночи, а когда они на секунду замолкали, слышался стук плотничьих топоров.

Моровой столб христиан вновь превратился в языческую статую двуликого бога Януса — один лик глядит вперед, другой назад, жизнь зачинается, жизнь угасает, справа лагерь восставших рабов, слева оливковый сад Тита Перперны. Он лежал под оливой, положив голову на колени девушки-сарматки, — возможно, ее звали Айку; она была очень похожа на Айку — рослая, с маленькими округлыми холмиками грудей, низким бархатным голосом и густыми, коротко остриженными волосами. Она открылась ему, божественная Гайя, всеохватывающая, всерастворяющая; она охватила его, но он не растворился в ней, он услышал, как дышит земля, увидел выжженное на ней клеймо и остался самим собой, о клейменая земля.

По ту сторону вала и рва, ограждавших лагерь восставших рабов, полыхали сторожевые костры легионов.

«Сможем ли мы победить?» — спросила девушка.

Сотни раз он побеждал на арене цирка, и каждая победа была его поражением — оттопыренные пальцы римлян в пурпурных ложах показывали вниз, и он убивал себя.

Он не ответил.

Тогда она сказала: «А иначе какой смысл? Победив, мы сделаем их рабами!»

Из густой тени, отбрасываемой полуразрушенной садовой оградой, вышел человек. Через час его труба поднимет воинов в бой. Он показал пальцем на голову Януса. «Что тут спереди и что сзади?»

Лежавший на земле поднялся, лицо его было серым от мучительных дум.

«Думал ли ты, Якобус, думал ли кто-нибудь вообще три года назад о том, что мир мог бы быть иным, не таким, каким мы его знали: мы — на арене, они — в ложах? Никто об этом не думал. Но такой мир был для нас невыносим, поэтому смерти мы не боялись — что так помирать, что этак. Мы поднялись на борьбу и принесли в мир надежду.

Слышите стук плотничьих топоров? Консул Марк Лициний Красс, которого они называют Богачом, поклялся, что увешает телами рабов все кресты вдоль Аппиевой дороги. Пусть так: надежда не умрет на их крестах! Надежда рождает действие, а действие — победу!»

«Я люблю тебя, Спартак», — сказала девушка.

«А как же мы?» — спросил Якобус.

«Мы, — отвечал Спартак, — лишь начало».

Где-то неподалеку в горах завыл волк. А может, то был вовсе не волчий вой, а зловещий хохот Сциллы и Харибды — до них ведь тоже было рукой подать: либо ползайте на животе, либо лишитесь живота своего.

Лежа в саду под оливой и положив голову на колени девушки, Спартак думал: где нет надежды, нет человека. Он вытер со лба холодный пот, непроглядный мрак ночи рассеивался, стрекот цикад уже походил на треск лягушек, стук топоров обернулся утиным кряком, и пруд возник вновь, смутно серея в тумане.

Только теперь заметил Крабат, что из яблок торчат проволочные ушки. Он посохом посбивал с веток поддельные плоды, развешанные для того, чтобы люди видели: дерево плодоносит, а в мире ничего не меняется. Яблоки оказались пустыми внутри — гладкая, благоухающая кожица без мякоти и семечек. Гладкая, благоухающая кожа человеческой плоти — жить МГНОВЕНИЕМ, и по ветру отмеренных лет развеяно прошлое.


Глава 9


Ян Сербин ехал на север страны. Природа здесь была суровая, но не унылая. Ни снега, ни мороза, на одном озере кувыркались дикие гуси. В купе был еще один пассажир — странный господин с непомерно большими ушами, который сидел в своем углу, так неестественно ссутулясь, словно у него был горб на шее, и читал тоненькую книжечку в черной обложке и с золотым обрезом. Читал он крайне медленно, то ли из религиозного пиетета, то ли из-за трудностей чужого языка.

Чтобы отвлечься от неотвязных мыслей, Ян Сербин полистал газету, где нашел и свой портрет; под портретом коротко сообщалось, что, выступая перед студентами, он говорил о знании и силе. В соседней колонке был помещен отчет о встрече представителей некоторых дружественных государств для обсуждения привилегий членов Высшего совета их содружества. Участники встречи были названы полными именами, об обсуждаемых или уже согласованных ими привилегиях не говорилось ни слова. «Знание и сила» — о его выступлении, список имен — о встрече представителей. Разве это информация для тех, кто там не присутствовал, подумал Сербин и отложил газету.

Сосед по купе тоже кончил читать; он приветливо взглянул на Сербина и сказал: «Странная зима в этом году».

Мало-помалу между ними завязалась беседа — спокойный, ненавязчивый обмен репликами по поводу мелькавших за окном пейзажей или достоинств кофе и легкой закуски, которую им предложили в купе-баре. Несколько позже, обратив внимание на одинокий и опрятный крестьянский двор, мелькнувший за окном в некотором отдалении от железной дороги, спутник Яна заметил, что он сам родом из такой вот крестьянской усадьбы, но уже много лет не был в родных местах. Сербин мельком подумал, что и он вот уже десять лет не был дома и еще неизвестно, не заговорит ли на своем родном языке с акцентом, как его спутник. Убаюкивающий комфорт купе-бара напомнил ему венскую кондитерскую, которая запечатлелась в памяти из-за невольно подслушанного им долгого разговора двух молодых людей: студента-медика и продавщицы из книжного магазина — они сидели за его столиком. Суть их разговора сводилась к скромной и несколько элегической мечте-утопии: чтобы у каждой молодой и влюбленной пары была своя крыша над головой, чтобы будущее просматривалось на многие годы вперед вплоть до старости, чтобы никто не имел права стеснять свободу человека и чтобы больше не было страха — если не перед смертью, то хотя бы перед жизнью. Молодые люди переживали, по-видимому, заключительный этап своего романа.