Спутник Яна, к сожалению, не бывал в Вене, но и он, само собой, был достаточно наслышан о страхе молодежи перед жизнью: ведь акты насилия, число которых все растет, порождаются именно этим страхом. И ему стало трудно говорить людям о небе, как того требует его долг священника, поскольку он не знает, как помочь им на земле. Сам он уже слишком стар — на вид он был ровесником Сербина, — чтобы утратить веру в Господа, но у него не хватает духу осуждать молодых за их неверие, потому что жизнь и впрямь опровергает существование всемогущего и человеколюбивого божества.
В речи его, звучавшей скорее сухо и сдержанно, чем жалобно или обиженно, не чувствовалось ни елея, ни пафоса, а только смирение и покорность судьбе.
Чем ближе к цели — здешние озера, мелькавшие за окном, были затянуты тонкой голубовато-серой корочкой льда, — тем тяжелее становилось на душе у Яна Сербина, без долгих раздумий решившегося на эту поездку к сестре Урсуле. Он ничего о ней не знал — кроме того, что она замужем, счастлива и имеет двоих детей: мальчика и девочку.
Когда он стал собираться к выходу, оказалось, что и его симпатичный спутник сходит на той же станции. Здесь живет после ухода на пенсию престарелый епископ, который в свое время наставил его на путь истины; нынче он отмечает свое восьмидесятилетие.
Сербин остановился в маленькой, уютной гостинице. Из окон его комнаты открывался вид на нарядную улочку, которая тянулась между двумя облицованными камнем заливами, узкими языками врезавшимися в сушу. Заливы эти, как и весь Зунд, были покрыты льдом, город ярко освещен, снега не было и в помине, а далеко над Зундом в небе сияли звезды. Время от времени мимо гостиницы с ревом проносился громоздкий лимузин, уже вышедший из моды, и, с воем беря крутой подъем, вырывался за пределы городка. Тишина, наступавшая после этого, ничем больше не нарушалась.
Город и гавань, Зунд и бескрайние леса вокруг были окутаны дымкой покойной и трогательной печали. Полная иллюзия доброго старого времени почтовых карет, подумал Ян Сербин и ощутил нечто вроде жалости к молодым, которые носятся в огромных лимузинах: боясь темноты, дети всегда стараются петь погромче. Сам бы он сейчас с удовольствием покатался на коньках — ледяной простор Зунда, звезды над головой…
За ужином в ресторане гостиницы — вареный лосось, бутылка шабли — он с живым интересом, чуть ли не с восхищением следил глазами за хорошенькой официанткой, сновавшей между столиками, покрытыми ярко-красным дамастом: ему нравились ее руки, ловко накрывавшие на стол, и длинные светлые волосы, вместе с большими зелеными серьгами придававшие ей сходство с русалкой; она улыбнулась ему — может, по долгу службы, а может, ей просто нравилось, что она ему нравится. Как все-таки приятна жизнь, если ее не усложнять, подумал он.
Обязательно надо будет покататься на коньках. Или на буере.
Он решил поскорее разделаться с визитом; если сестра узнает его, хорошо, а не узнает, еще лучше.
Он вышел и взял такси; когда Сербин назвал адрес, водитель понимающе кивнул и заметил, что добрый старый епископ и вправду заслужил это скромное торжество, которое устроил по случаю его юбилея председатель церковного совета.
Дом сестры находился на окраине городка и венчал высокую и крутую скалу над самым Зундом. Он сиял огнями, у подъезда скопилось несколько машин.
Широколицая девушка-лапландка приняла у него пальто и шляпу и провела в гостиную. Собравшиеся встретили позднего гостя удивленными взглядами. За креслом престарелого епископа стоял попутчик Сербина,
Красивая темноволосая дама поднялась и сделала несколько шагов ему навстречу, но вдруг побелела как полотно; он бросился к ней и обнял свою сестру, Урсулу Гёрансон, которая была ему чужой, хоть и узнала его с первого взгляда.
Косые лучи утреннего солнца, очень низко стоявшего над горизонтом, освещали замерзший Зунд, запертые купальни на пляжах противоположного плоского берега, сам городок и окрашенные в приятный светло-голубой цвет цеха завода, принадлежавшего Гёрансону.
Утренним солнцем залит был и дом над Зундом, и огромные, заросшие мхом валуны в просторном саду, и покрытая инеем теплица. Стайка пестрых соек гоняла от дерева к дереву двух ворон, с гомоном пикируя на них сверху. Вороны никак не решались оторваться от надежного укрытия в ветвях деревьев и взмыть на такую высоту, где сойкам бы их не достать. Очень крутая светло-серая железная лестница спускалась к лодочному домику — летом Гёрансон обычно ездит на завод в лодке, — длинный причал доходил до буя, теперь, зимой, похожего на огромный ледяной пузырь. На полпути между домом и заводом над гладью льда возвышался крохотный островок с группой сосен, укрывшихся от ветра за валом из камней. Два или три года назад Гёрансон купил этот островок, потому что молодежь, особенно летними ночами, устраивала там шумные сборища, носившие к тому же не слишком приличный характер, сказала сестра.
Он же дал возможность компании построить хранилище для бензина и нефти, продав ей участок земли на берегу моря, почти рядом с их домом. Правда, на очень выгодных условиях, добавила она.
Но теперь и эти выгодные условия, и островок, где прежде собиралась молодежь, и вообще все, что лежало за пределами их семьи, перестало их интересовать. Сестра ничего не знала о жизни брата и даже не спросила, почему он вдруг появился тут. Ее мир рухнул, а разве мир, который рушится, не застилает весь остальной мир?
Они были так безмятежно счастливы много лет — она, ее муж Том, сын Кристер и дочь Сигне. Завод процветал, дети радовали родительские сердца, сын рос деловым и толковым, дочь была мила и послушна.
«И вдруг дочь перестала быть милой и послушной. То есть она отнюдь не стала злой и строптивой, — поправилась сестра, — не в том дело, но с ней творилось что-то непонятное. Она не захотела жить, как живем мы, и стала жить по-другому, а как, мы не можем понять. С нами она об этом не говорит, тем более не пускается в споры и держится скорее замкнуто; вид у нее подавленный. Один раз пыталась покончить с собой, но в последнюю минуту передумала. Она изучает медицину в столичном университете и вот уже два года не приезжала домой. Мужа все это убивает: дочь была его любимицей».
На глаза сестры навернулись слезы жалости к дочери, покинувшей мир, где ей жилось бы так покойно и удобно.
Ян очень обяжет ее, если, вернувшись в столицу, разыщет Сигне и поговорит с ней по-хорошему. Может, ему она и откроет душу.
А теперь о Кристере, сыне. Он с такой энергией занялся делами, что выхватил фирму из рук отца. Тут сестра залилась слезами и ничего не смогла объяснить. Это сделал за нее Томас Гёрансон за чашкой шоколада и легкой послеобеденной сигарой.
Сначала Кристер откупил у Сигне ее долю в фирме, потом завладел теми пятью процентами, которые он, Гёрансон, пожертвовал церкви на благотворительные цели. Добрый старый епископ, к сожалению уже впавший в старческое слабоумие, уступил их ему в обмен на вполне надежные бумаги нефтяной компании, чем подвел черту под своей карьерой, после этой акции ему пришлось уйти на покой.
Все это, вместе взятое, дало бы Кристеру только сорок пять процентов, но потом они построили новый завод бетонных труб: представился случай купить участок земли по довольно сходной цене, а главное, он, Томас Гёрансон, хотел дать работу тем, кого пришлось уволить с основного завода фирмы после проведенной там автоматизации. Для этого они выпустили новые процентные бумаги и заключили ряд сделок, а когда все было закончено, в руках сына оказалось пятьдесят пять процентов капитала, и он из компаньона отца превратился в главу фирмы.
С деловой точки зрения Томас Гёрансон не мог не оценить по достоинству эту операцию сына, которая и с нравственной стороны представлялась ему вполне безупречной.
«Но для меня жизнь потеряла смысл и цель», — заключил он.
Ян Сербин сразу и без труда — ощущая смутное беспокойство по поводу этой новой для него способности — уяснил суть финансовых ходов, сделавших Кристера Гёрансона единоличным главой фирмы; зато лишь с большим трудом он уяснил, почему для сестры и ее мужа это означало конец их счастливой жизни. Разве их счастьем были деньги?
Дело не в деньгах, ответили оба в один голос. Да их и не стало меньше, вероятно, со временем будет даже больше.
«Тогда, значит, власть?»
«В моей власти было делать добро людям», — ответил Томас.
А сестра добавила: «Мы построили приют для престарелых» — и показала светлое пятно на фоне леса над городом.
«Хирургическое отделение в маленькой городской больнице было оборудовано скудно и скверно, я закупил для него самую лучшую современную аппаратуру, — заметил ее муж, — у меня были и еще кое-какие замыслы».
«Какие, например», — перебил его Сербин.
«Ну, например, я собирался привлечь рабочих и служащих фирмы к участию в прибылях».
«То есть в результатах их собственного труда», — вставил Сербин.
Зять возразил несколько взволнованным тоном: «Прибыли дает завод, а завод принадлежит мне, вернее, принадлежал, — с горечью поправился он. — Короче говоря, Кристер не возражал ни против больницы, ни против приюта, он возражал только против этих моих замыслов и называл их патриархальными». Горестно пожав плечами, Томас Гёрансон вернулся в дом, откуда вскоре донеслась органная музыка. Он играл Баха. «Его словно подменили», — сказала Урсула, родная сестра, каждый месяц посылающая родителям посылку: кофе, соки, шоколад, что-нибудь из теплых вещей — и письмо о своем счастье с цветной фотографией в качестве зримого доказательства этого счастья. Не посылать же старикам слезы!
Муж играл Баха, жена уехала в город — не могла пропустить собрания благотворительного общества, где была председательницей, — а сын вернулся из деловой поездки.
Кристер Гёрансон на первый взгляд казался намного моложе своих тридцати лет. На голову выше отца, в костюме свободного покроя из очень дорогой материи, мужественное лицо с красивым ртом, унаследованным от матери, жизнерадостный смех, не вяжущийся с жестким выражением живых карих глаз. Он был искренне рад познакомиться со своим знаменитым дядей, поздравил его с высокой наградой и спросил без обиняков, успели ли родители сообщить ему о своей мнимой беде.