Крабат, или Преображение мира — страница 62 из 79

Какого волка, хочу спросить я, и тут перед моими глазами встает генерал: черные очки — может быть, для того, чтобы спрятать желтые волчьи глаза, белые перчатки — может быть, для того, чтобы никто не видел его когтей? Ведь семеро козлят спаслись только потому, что это была сказка.

Человек выводит меня из сада на шоссе.

Мы идем бок о бок, пока его чуть не сбивает проезжающая мимо машина. Теперь мы уже идем друг за другом и молчим, потому, что все слова заглушает шум проносящихся мимо машин. К тому же рот лучше держать закрытым, чтобы вдыхать поменьше выхлопных газов.

Трудно идти по самому краю дороги, левая нога ниже правой. Иногда на шоссе встречаются два грузовика с прицепами, оттесняя нас в придорожную канаву.

Чем дольше мы молча идем друг за другом, тем сильнее у меня ощущение, что я маленькая, как букашка, слабая, беззащитная и, главное, чужая здесь. Маленький комочек — человек, мешающий машине.

Мы входим в деревню. Я устала от ходьбы по неровной обочине дороги, лицо покрыто пылью, которая забила и легкие.

Мой спутник выносит мне из какого-то дома стакан воды, я прополаскиваю рот. Я прошу его раздобыть где-нибудь машину, ведь по этой дороге нельзя гулять. Он берет меня под руку, и я, слегка сопротивляясь, все же покорно даю вести себя. Мы сворачиваем с шоссе и, пройдя между двумя крестьянскими дворами, выходим на узкую, здесь едва ли может проехать даже одна машина, дорогу. Минуя огороженные и неогороженные фруктовые сады, она выводит нас из деревни. Иногда мы касаемся друг друга плечами, иногда места хватает только для меня. Эта дорога не такая ровная, как шоссе, ноги порой вязнут в песке, то там, то тут встречаются гладкие валуны и галька, которой в древности играли ледники; добрая половина дороги покрыта тонким слоем дерна, идти по нему мягко и приятно.

Мы никого не встречаем — ни пешего, ни на колесах. Впереди на расстоянии двадцати шагов ковыляет семейство куропаток, спокойно, без суматохи; справа и слева растет ячмень, он достаточно высок, чтобы в любую минуту птицы могли в нем спрятаться.

Мне опять хорошо, я уже не чувствую себя ничтожной, маленькой букашкой, как это было на шоссе, моим ногам легко. Мы следим за навозным жуком, который хочет сдвинуть с места крошечный камешек, но это ему не удается: камешек слишком тяжел.

Потом все-таки появляется машина, она едет нам навстречу — чудовище, выкрашенное, однако, в приятный для глаз цвет. Человек за рулем прикладывает два пальца к фуражке и сворачивает в сторону, как будто эта дорога специально для нас, и я не чувствую себя ничтожной. Я — человек, и все вокруг принадлежит мне: в колосьях мои зерна, на небе мое солнце, для меня из тучи идет дождь, и чудовище, которое теперь заворачивает в деревню, знает, что я его хозяйка, и навозный жук трудится для того, чтобы я поняла, что большое возникает из малого, и дорога мягка под моими ногами для того, чтобы я почувствовала, что земля служит мне, пока я служу ей, и никогда черный сапог не будет топтать ее. Созревшее просо и изжеванная горькая сладкая земля. В конце дорожки висит табличка, на которой четким бухгалтерским почерком написано, что на том месте, где теперь пролегает эта дорога, в будущем соберут пять центнеров зерна. Я знаю, эта табличка обманывает, утверждая, что необходимо уничтожить проселочную дорогу, что только асфальтированные дороги — и чем шире, тем надежнее — ведут в Страну Счастья, а все проселочные дороги уводят в сторону. Я стираю с таблички эти ошибочные расчеты бухгалтера. Мой спутник закончил речь в защиту проселочной дороги, и последнюю фразу он пишет на чистой доске: «Сумма таких ошибок создает машинного бога, а бог машин — электронный мозг, но он, как все боги, лишен человеческих чувств и думает только о себе».

«Вы верите, что ваша надпись что-нибудь изменит?» — спрашиваю я. «Я лишь частица человеческого разума или разумной человечности, — отвечает он. — А она изменяет. Если бы я не был в этом уверен, разве я написал бы хоть слово? Например, о танкерах старика в шерстяной куртке, которые развозят чуму по морям, или о проселочной дороге — распахав ее, люди станут, правда, богаче, но в чем-то и беднее. Для чего я стал бы писать, если бы не был уверен в силе моих слов? Конечно, что касается этой дороги — и тысяч других дорог, — то гораздо важнее иметь хороший доступ к ушам на высокопоставленных головах, чем уметь хорошо писать, а боги и случай открывают этот доступ кому придется».

«А вам?» — спрашиваю я.

«Я, — отвечает он, — никогда не пытался направлять волю богов или использовать случай и не собираюсь этим заниматься».

Кажется, ему грустно оттого, что он этим гордится.

Грохоча, приближается бульдозер, его ножи со скрежетом вгрызаются в дорогу, которую два столетия полили потом и утрамбовали до твердости бетона.

«Напрасно вы писали свою речь», — говорю я этому человеку.

«Прежде, — отвечает он, — я думал, что писаниями можно создать нового человека, это было простительное заблуждение начинающих. Сегодня я знаю, что человек творит себя сам, тяжким трудом и так медленно, что никакая кинокамера для замедленной съемки не сможет запечатлеть эти изменения. А мое участие в этом деле состоит в том, что я размышляю над ним, и среди моих мыслей попадаются такие, которые могут облегчить кому-то процесс самостановления, пусть хотя бы на один миллиграмм».

«Нравственный — от разума или разумный — от нравственности?» — спрашиваю я.

«Разумный от разума», — говорит он.

«А нравственность?»

«Есть одна история, ее знают очень немногие, загадочная история о Крабате и Райсенберге», — говорит он и смотрит на меня: готова ли я выслушать эту историю?

Однажды Крабат и Вольф Райсенберг встретились посреди большого торфяного болота, на единственной с севера на юг тропинке, шириной в шаг, по которой можно было перебраться через болото, если зорко смотреть и твердо шагать. Солнце стояло высоко, и тень Райсенберга скользила по мху и камышам, а тень Крабата крепко уцепилась сзади за его спину. Но вдруг, когда между ними оставалось не больше пяти шагов, тень Крабата выпрыгнула вперед и слилась с тенью Райсенберга.

Райсенберг крикнул: «Убери свою вонючую тень!»

Крабат крикнул в ответ: «Твоя зачумленная тень лежит на моем пути!»

Райсенберг, сколько мог, наклонился влево, потом вправо, но тень его, как будто вцепившись в тень Крабата, лежала между ними, на разделявших их пяти шагах мха и камышей.

Оба они знали, что к тропинке с обеих сторон подступало бездонное болото и любое насилие грозило смертью.

«Поворачивай назад, — спокойно сказал Райсенберг, — я тебе приказываю».

Крабат обернулся: «Разве здесь есть кто-то, кому ты можешь приказывать?»

Солнце на небе передвинулось на палец или на длину мысли, но двойная тень не шелохнулась.

«Прошу тебя, Крабат, поверни назад», — сказал Райсенберг.

«Не могу, — ответил Крабат, — и прошу тебя, Вольф Райсенберг, поверни назад».

«Это невозможно, — объяснил Райсенберг, — из-за морали. Я не могу повернуться и уйти, пропустив тебя вперед. Но тебе мораль это разрешает».

Крабат улыбнулся. «Да, твоя мораль. Но не моя. Моя разрешает тебе повернуть назад».

Через некоторое время, когда даже болоту стало прохладно в своей собственной тени, Крабат сказал: «Между тобой и мной лежат наши тени, они разделяют нас, а не мораль».

«Нет, тут действует моя мораль. Вообще существует только она одна. У тебя нет морали», — возразил Райсенберг.

«Что ты так волнуешься? — спросил Крабат. — Разве от этого твоя болтовня станет правдой?»

«Я сброшу тебя в болото! — закричал Вольф Райсенберг. — Чем поворачивать, я лучше сброшу тебя в болото!»

«Я знаю, что тебе этого хочется, — спокойно возразил Крабат. — Я бы тоже с удовольствием столкнул тебя в болото. — Он понизил голос, но еще громче в нем зазвучала ненависть. — С тобой будет покончено, Райсенберг! Раз и навсегда! Но если уж в болото, — продолжал он уже спокойно и без волнения, — так обоим. Поэтому оставим спор о морали и попробуем решить дело с помощью разума».

Когда солнце уже стояло над их головами, а двойная тень неподвижно, как мертвая или вросшая в землю, все еще лежала на разделявшем их кусочке тропинки, они все-таки с помощью разума нашли выход. Опустившись на четвереньки, один прополз над другим — Райсенберг над Крабатом; Райсенберг настоял на этом потому, что не мог уронить свое достоинство, а «достоинство» Вольфа Райсенберга Крабат не считал достойным поводом для спора.

На одно мгновение — а оно длилось дольше, чем вздох, — Крабат почувствовал, как Райсенберг на его спине напрягся: Райсенберг очень хотел сбросить в болото Крабата, но понимал, что выбрал худшую, чем Крабат, позицию.

Крабат изо всех сил прижался к земле, чтобы безрассудство Райсенберга не привело их к гибели, и сказал.

«Я должен передохнуть, Вольф Райсенберг». И чтобы чем-нибудь заполнить паузу, он стал рассказывать историю о скорпионе, который хотел перебраться через ручей, не нашел мостика и попросил лягушку перевезти его на другую сторону. Лягушка согласилась после того, как скорпион пообещал не жалить ее. Скорпиону было легко дать такую клятву, потому что он понимал, что утонет в быстром ручье, если убьет лягушку на полпути. Лягушка поверила в разум скорпиона, посадила его себе на спину и поплыла. Но на середине ручья скорпион почувствовал под собой ее упругое, мускулистое тело, не смог побороть искушения и ужалил лягушку. Она погибла от яда, и скорпион утонул.

«Если ты отдохнул, — проворчал Райсенберг, — ползи дальше».

Крабат пополз дальше, и Райсенберг пополз дальше, они отделились друг от друга, поднялись на ноги, спина к спине, а через некоторое время в душе Крабата родилось странное сомнение: была ли тень, которая теперь скользила по болоту и камышам, действительно целиком его тенью?

Он разными способами пытался доказать себе бессмысленность своих сомнений и посмеяться над ними, но это ему не удалось.

Наконец он решил объясниться со своим сомнением начистоту.