Краем глаза — страница 56 из 123

Шестифутовую скульптуру обнаженной женщины Бэрол Пориферан сработал из обрезков металла, часть которых покрывала ржавчина. На стопы пошли различные шестерни и согнутые лезвия секачей. Поршни, трубы и колючая проволока сформировали ноги. С бюстом скульптор не поскупился: груди – большие миски для супа, соски – штопоры. Руки-скребки скрещивались на груди. Лицо из согнутых вилок и лопастей вентиляторов с пустыми черными глазницами являло невыносимое страдание, широко разинутый рот в молчаливом, но отчетливом крике ужаса обвинял мир.

Иногда, когда Младший возвращался домой, проведя день в галерее, а вечер в ресторане, «Индустриальная женщина», так назвал свое творение скульптор, пугала его. Не раз и не два он испуганно вскрикивал, прежде чем понимал, что перед ним дорогой сердцу Пориферан.

Просыпаясь от кошмара (случалось и такое), Младший вздрагивал: ему казалось, что он слышит шаги ступней-шестеренок. Скрип суставов из ржавого металла. Стук друг о друга рук-скребков.

Обычно он замирал, напрягшись всем телом, прислушиваясь, пока тишина не убеждала его, что звуки эти прислышались ему во сне, а к реальному миру они никакого отношения не имели. Если же тишина не успокаивала его, он шел в гостиную, чтобы всякий раз увидеть, что женщина стоит там, куда он ее и поставил, а лицо из вилок-лопастей искажено беззвучным криком.

В этом, разумеется, и заключалось предназначение искусства: будоражить, не давать успокаиваться, где-то даже пугать, и все для того, чтобы человек постоянно совершал переоценку того, что казалось ему ясным и понятным. Величайшие творения искусства потрясали эмоционально, раздавливали интеллектуально, доставляли физическую боль и наполняли презрением к культурным традициям, которые вяжут людей по рукам и ногам, придавливают, затягивают в пучину конформизма. Все это Младший узнал на курсах искусствоведения.

В начале мая, продолжая самосовершенствоваться, он начал брать уроки французского. Языка любви.

В июне купил пистолет.

Не для того, чтобы кого-то убить.

Наоборот, он намеревался прожить остаток 1965 года без единого убийства. Стрельбе в сентябре предстояло стать печальным, достойным сожаления, неприятным событием, но необходимым и досконально просчитанным, с тем чтобы свести урон к минимуму.

Но до этого, в начале июля, он прекратил занятия французским. Не язык – кошмар. Трудное произношение. Нелепая структура предложений. И потом, ни одна из симпатичных женщин, с которыми он встречался, не говорила по-французски, и их абсолютно не интересовало, знает ли он этот язык.

В августе в нем проснулся интерес к медитации. Начал он с медитации сосредоточения, той ее разновидности, которая включала в себя визуализацию: человек закрывал глаза и мысленно представлял себе некий объект, очищая рассудок от всего остального.

Его инструктор, Боб Чикейн, который приходил дважды в неделю, рекомендовал ему в качестве объекта медитации представлять себе идеальный фрукт. Яблоко, гроздь винограда, апельсин, что-то еще.

Младшему эта рекомендация на пользу не пошла. Почему-то, когда он, закрыв глаза, пытался сосредоточиться на образе фрукта, яблока, персика, банана, в голову начинали лезть мысли о сексе. Он возбуждался, и ни о каком очищении рассудка не могло быть и речи.

В конце концов он нашел подходящий объект: «затравкой» стал образ кегли для боулинга. Гладкий, элегантный предмет, который наводил на мысли о вечном, а не дразнил либидо.

Во вторник вечером, 7 сентября, проведя полчаса в позе лотоса, не думая ни о чем другом, кроме кегли, белой, с двумя круговыми черными полосками на горлышке и номером один на головке, Младший лег спать в одиннадцать часов, поставив будильник на три часа ночи, когда он собирался выстрелить в себя.

Спал крепко, проснулся отдохнувшим, откинул одеяло.

На ночном столике его дожидались стакан с водой, стоявший на картонном кружке, на какие в барах обычно ставят кружки с пивом, и аптечный пузырек с несколькими капсулами сильного болеутоляющего средства.

Работая в диспансере лечебной физкультуры, Младший украл несколько рецептов, в том числе и на этот анальгетик. Какие-то продал, по этому получил лекарство.

Он проглотил одну капсулу, запил ее водой. Поставил пузырек на ночной столик.

Какое-то время, сидя на кровати, читал любимые, помеченные карандашом абзацы из книги Зедда «Весь мир – это ты». В книге убедительно доказывалось, что эгоизм – наиболее понятная, высоконравственная, рациональная и смелая из всех человеческих мотиваций.

Болеутоляющее не содержало морфинов, поэтому не вызывало сонливости и притупления чувств. Однако он точно знал, что сорока минут вполне хватило для того, чтобы лекарство всосалось в кровь и начало действовать, а потому отложил книгу.

Заряженный пистолет тоже лежал на ночном столике.

Босиком, в синей шелковой пижаме, он прошелся по комнатам, зажигая лампы.

На кухне достал из ящика чистое посудное полотенце, подошел к столику с гранитным верхом, на котором стоял телефон, сел. Обычно он сидел за этим столиком с ручкой в руке, составляя список покупок. На этот раз ручку заменил пистолет двадцать второго калибра.

Мысленно повторив то, что он хотел сказать, взвинтив себя, он набрал номер экстренного вызова УПСФ.

Услышав голос полицейского оператора, завопил:

– Меня застрелили! Господи! Застрелили! Помогите мне, «скорую», о-о-о, дерьмо! Быстрее!

Оператор попыталась успокоить его, но он продолжал истерично вопить. А между ахами и вскриками от воображаемой боли дрожащим голосом продиктовал имя, фамилию, адрес и номер телефона.

Она просила его оставаться на связи, продолжать говорить с ней, но Младший положил трубку.

Наклонился вниз, держа пистолет обеими руками.

Прошло десять, двадцать, почти тридцать секунд, когда зазвонил телефон.

На третьем звонке Младший отстрелил себе большой палец на левой ноге.

Bay!

Выстрел прозвучал громче, а боль была не столь острой, как он ожидал. Бум-бум-бум, эхо выстрела заметалось между стенами и высоким потолком.

Он выронил пистолет. На седьмом звонке схватил телефонную трубку.

В полной уверенности, что звонит полицейский оператор, Младший орал как резаный, в надежде, что крики его звучат естественно, ибо возможности отрепетировать их у него не было. А потом, несмотря на анальгетик, боль так усилилась, что крики действительно стали естественными.

Отчаянно всхлипывая, он бросил телефонную трубку и схватился за посудное полотенце. Обвязал им култышку, чтобы сжатием остановить кровотечение.

Отстреленный большой палец лежал чуть в стороне, на белых плитках пола. Поблескивающий ноготь торчал вверх, казалось, что пол – это снег и палец – единственная оставшаяся снаружи часть погребенного под ним тела.

Он чувствовал, что может упасть в обморок.

Прожив более двадцати трех лет, он не обращал на большой палец левой ноги никакого внимания, воспринимал его как должное, относился к нему с крайним пренебрежением. Теперь же, лишившись пальца, Младший думал о том, что палец этот – такая же важная часть его тела, как нос или глаз.

Темнота надвигалась со всех сторон, суживая поле зрения.

Голова кружилась, он наклонился вперед, вывалился из стула на пол.

Полотенце по-прежнему стягивало ступню, но краснело на глазах.

Он не позволил себе отключиться, не мог позволить.

«Последствия не имеют ровно никакого значения, – напомнил он себе. – Движение – все. Забудь о монахинях, размазанных по рельсам, оставайся с несущимся поездом. Двигайся и смотри вперед, всегда только вперед».

Ранее эта философия всегда срабатывала, но забыть о последствиях оказалось куда как труднее, если последствия эти – твой собственный бедный, несчастный, отстреленный палец. Игнорировать свой собственный бедный, несчастный, отстреленный палец несравненно сложнее, чем размазанных по рельсам монахинь.

На грани обморока, Младший приказал себе сосредоточиться на будущем, жить в будущем, освободиться от бесполезного прошлого и трудного настоящего, но не смог перенестись в будущее без боли.

Он подумал, что слышит шаги «Индустриальной женщины». Сначала в гостиной. Потом в холле. Приближающиеся шаги.

Не в силах задержать дыхание или положить конец всхлипываниям, Младший не мог понять, реальные эти шаги или воображаемые. Знал, что должны быть воображаемыми, но чувствовал, что они – реальные.

В испуге разворачивался на полу, пока не оказался лицом к двери. Сквозь слезы пытался разглядеть, как из холла появится франкенштейновская тень, а потом и само существо, поблескивая зубами-вилками, с торчащими вперед сосками-штопорами.

Зазвонил дверной звонок.

Полиция. Глупая полиция. Чего звонить, если они знают, что его подстрелили. Звонить, когда он лежит, совершенно беспомощный, когда «Индустриальная женщина» крадется к нему, когда от пальца его отделяют несколько футов, звонить, когда крови, которую он теряет, хватило бы на переливание целой палате раненых гемофиликов. Эти кретины, должно быть, рассчитывают на то, что он угостит их чаем с пирожными.

– Ломайте эту чертову дверь! – прокричал он.

Младший оставил входную дверь запертой, потому что в противном случае все выглядело бы так, словно он хотел облегчить им проникновение в квартиру, и у копов могли зародиться подозрения относительно всего остального.

– Ломайте эту чертову дверь!

После того как эти идиоты дочитали газету или выкурили несколько сигарет, до них наконец дошло, что дверь придется высаживать. Получилось все достаточно драматично, почти как в кино, с громким треском ломающегося дерева.

Наконец они появились в дверях, с револьверами в руках, настороженные. От копов Орегона, толпившихся у пожарной вышки, они отличались только формой. А лица, суровые, подозрительные, остались такими же.

И если бы из-за их спин выглянул Ванадий, Младший выблевал бы не только содержимое желудка, но и все внутренние органы, все кости, пока под кожей не образовалась бы абсолютная пустота.