Без помощи Уолли – и не только с квартирой, он отдавал ей и время, и любовь – она, наверное, не справилась бы.
Целестина часто думала о его жене и близнецах, Ровене, Дэнни и Гарри, погибших в авиакатастрофе шесть лет тому назад, и иногда ощущала острое чувство утраты, словно они были членами ее семьи. Она скорбела об их смерти, как скорбел Уолли, и пусть эта мысль и была кощунственной, задавалась вопросом: почему Бог поступил так жестоко, разрушив эту прекрасную семью? Ровена, Дэнни и Гарри пересекли воды страдания и жили теперь в царстве Божьем, где в будущем лежал день, который принес им встречу с отцом и мужем. Но даже жизнь на небесах представлялась Целестине неадекватной компенсацией за многолетнюю земную разлуку с таким хорошим и добрым человеком, как Липскомб.
Целестина даже не соглашалась на всю ту помощь, какую он хотел ей оказать. Два года она работала по вечерам официанткой, продолжая учиться в академическом художественном колледже, и ушла с работы, лишь когда ее картины начали продаваться и выручка превысила жалованье и чаевые.
Поначалу Элен Гринбаум, хозяйка «Галереи Гринбаум», взяла три полотна и продала их в течение месяца. Взяла четыре новых, а потом еще три, потому что два из четырех очень быстро ушли. После того как коллекционеры приобрели десять картин Целестины, Элен включила ее в выставку, на которой свои работы показывали шесть молодых художников. И вот теперь Целестина ехала на свою первую персональную выставку.
Поступив в колледж, она надеялась, что ее в лучшем случае возьмут иллюстратором в журнал или в штат рекламного агентства. О карьере художника она могла только мечтать и теперь благодарила Господа за то, что ее мечта обернулась явью. В свои двадцать три года она многого достигла и не собиралась почивать на лаврах.
Иногда Целестина думала о том, как тесно переплетаются в жизни трагедия и радость. Печаль зачастую служила корнем будущей радости, в радости закладывалось семечко грядущей печали. Переплетения эти давали все новые и новые сочетания, которые могли служить основой для стольких сюжетов, что для перенесения их на холст не хватило бы и нескольких ее жизней. Она стремилась ухватить окружающий ее мир во всем его ужасе и красоте, но, похоже, пока на полотне отражалась лишь бледная тень того, что видели ее глаза.
Ирония судьбы: проснувшийся в ней талант, коллекционеры, по достоинству оценившие ее взгляд на мир, открывшиеся перед ней перспективы – все-все она бы отбросила безо всякого сожаления, если бы пришлось выбирать между искусством и Ангел, ибо ребенка она ценила превыше всего. Фими ушла, но душа ее осталась, служа для сестры путеводной звездой.
– Вот и приехали. – Такси остановилось у входа в галерею.
Ее руки тряслись, когда она отсчитывала плату за проезд и чаевые.
– Я так боюсь. Может, вам отвезти меня домой?
Обернувшись и с улыбкой наблюдая, как Целестина возится с деньгами, таксист сказал:
– Если кто и боится, то только не вы. Всю дорогу вы молчали, но думали не о том, что стали знаменитой. Вы думали о вашей девочке.
– По большей части.
– Я знаю таких, как вы, милая моя. Вы пойдете по жизни независимо от того, продадутся сегодня ваши картины или нет, станете вы знаменитостью или останетесь никем.
– Вы, должно быть, говорите о ком-то еще. – Целестина протянула водителю деньги. – Я сейчас медуза на высоких каблуках.
Водитель покачал головой:
– Я узнал все, что можно о вас узнать, когда вы спросили свою дочку, что будет, если к ней в сон забредет глупый страшила.
– Ей недавно приснился этот кошмар.
– Вы готовы защитить ее даже во сне. Если в нем появится страшила, я не сомневаюсь, что вы так пнете его в волосатую задницу, что он забудет дорогу в сны вашей дочурки. Так что идите в галерею, произведите незабываемое впечатление на всех, кто там собрался, заберите их деньги и станьте знаменитой.
Возможно, потому, что Целестина была дочерью своего отца и ей передалась его вера в человечность, ее всегда глубоко трогала доброта незнакомых людей.
– Ваша жена знает, какая она счастливая женщина?
– Будь у меня жена, она не чувствовала бы себя счастливой. Я не из тех, кому нужна жена, дорогая.
– Значит, в вашей жизни есть мужчина?
– Один и тот же на протяжении восемнадцати лет.
– Восемнадцать лет. Тогда он должен знать, какой он счастливчик.
– Я говорю ему об этом как минимум дважды в день.
Целестина вышла из такси, постояла перед входом в галерею. Ноги у нее подгибались, словно у новорожденного теленка.
В витрине висел огромный постер. Ей показалось, что он стал больше. Своими размерами он просто требовал от критиков размазать ее по стенке, призывал судьбу тряхнуть город землетрясением именно в день ее триумфа. Она пожалела о том, что Элен Гринбаум не ограничилась несколькими строчками, напечатанными на листке бумаги, который она могла бы приклеить к стеклу скотчем.
Взглянув на свою фотографию, она почувствовала, что краснеет. Она надеялась, что никто из пешеходов, проходящих мимо галереи между ней и витриной, не узнает ее. О чем только она думала? Крикливая, бросающаяся в глаза шляпа славы совершенно ей не шла. Она – дочь священника из Спрюс-Хиллз, штат Орегон, ей куда удобнее в обычной бейсболке.
Два из ее самых больших полотен красовались в витрине, подсвеченные маленькими лампочками. Завораживающие. Ужасные. Прекрасные. Отвратительные.
Ей было бы гораздо легче, если бы на открытие выставки приехали родители. Они и собирались прибыть в Сан-Франциско этим утром, но прошлым вечером умер прихожанин и близкий друг семьи. В таких случаях обязанности священника и его жены перед паствой выходили на первый план.
Она прочитала вслух название выставки: «Этот знаменательный день».
Глубоко вдохнула. Вскинула голову, расправила плечи и распахнула дверь, за которой ее ждала новая жизнь.
Глава 66
Каин Младший бродил среди филистимлян, в серой стране ортодоксов, выискивая одно, хотя бы одно отталкивающее полотно, но находил только приятные глазу красоты. Он жаждал настоящего искусства, эмоционального водоворота отчаяния и отвращения, а видел лишь веру, надежду и любовь. И окружали его люди, которым в этот холодный январский вечер нравилось решительно все, от картин до канапе, люди, которые за всю свою жизнь ни разу не размышляли о неизбежности ядерного пожара еще до конца текущего десятилетия. Эти люди, в отличие от истинных интеллектуалов, слишком много улыбались, и он чувствовал себя более одиноким, чем ослепленный Самсон, закованный в цепи в Газе.
Младший не собирался заходить в галерею. Ни один из его знакомых не пошел бы на этот вернисаж, если только, спасибо наркотикам или спиртному, не оказался бы в том состоянии, когда утром совершенно не помнишь, где и с кем был вечером, поэтому он не боялся, что его узнают или запомнят. Но все равно светиться не хотелось. Если маленький Бартоломью, а то и сама художница умрут в эту ночь, полиция, в привычной ей паранойе, захочет связать выставку и убийства, а потому попытается найти и допросить каждого из присутствующих в галерее.
Кроме того, он не числился в списке покупателей «Галереи Гринбаум» и, соответственно, не получил приглашения на вернисаж.
В тех галереях, куда он ходил на вернисажи, без приглашений не пускали на порог. Но даже с приглашением тебя могли выпроводить, если ты не проходил фейс-контроль. По строгости он не уступал тому, что действовал в самых модных танцклубах. Собственно, вышибалы и в лучших авангардных галереях, и в модных танцклубах были одни и те же.
Младший неспешно вышагивал вдоль витрин, разглядывая две выставленные картины Целестины Уайт, ужасаясь их красоте, кода открылась дверь и сотрудник галереи пригласил его войти. От него не потребовали приглашения, не заставили пройти фейсконтроль. Не стояли у двери и вышибалы. Такая доступность являлась прямым доказательством, если оно кому-то требовалось, того, что выставленные полотна не имели никакого отношения к настоящему искусству.
Презрев осторожность, Младший вошел в галерею по причине, которая заставляет утонченного любителя оперы раз в десять лет посещать концерт музыки в стиле кантри: чтобы убедиться в превосходстве собственного вкуса и с улыбкой на устах послушать то, что чернь принимает за музыку.
Целестину Уайт окружала толпа пьющих шампанское, жующих канапе буржуа, которые, будь у них меньше денег, покупали бы ее акварели.
Из справедливости Младший отметил, что своей красотой она привлекла бы не меньше внимания даже на выставке настоящих художников. Младший понимал, что шансы добраться до маленького засранца и не убить при этом Целестину невелики, но, при удаче, если Целестина не догадается, кто расправился с Бартоломью, он мог бы попытаться узнать, хороша ли она в постели и не годится ли на роль подруги сердца.
Младший обошел выставку, стараясь не выдать своего отвращения, а потом попытался подобраться поближе к Целестине Уайт, чтобы слышать, что она говорит, не показывая вида, что его интересуют ее слова.
Она как раз объясняла, что название выставки взято из проповеди ее отца, которая прозвучала в еженедельной национальной радиопрограмме три года тому назад. Программе не религиозной, скорее философской, связанной с поиском смысла жизни, но иногда приглашающей и священников. Программа выходила в эфир двадцать лет, но ни одна передача не вызвала такой активной реакции слушателей, как проповедь отца. Так что три недели спустя ее повторили, выполняя их многочисленные просьбы.
Помня о том, что название выставки показалось ему знакомым, как только он взглянул на вывешенную в витрине галереи афишу, Младший еще больше укрепился в мысли, что именно первый вариант этой проповеди служил музыкальным фоном в тот вечер страсти с Серафимой. Он не мог вспомнить ни слова, не знал, что так тронуло радиоаудиторию, но сие не означало, что философские осмысления ему не по зубам. Просто его отвлекало эротическое совершенство тела юной Серафимы. Желание проявить себя перед ней во всей красе так захватило, что он не запомнил бы ни слова, даже если бы рядом с кроватью сидел сам Цезарь Зедд и со свойственным ему блеском рассуждал о человеческой сущности.