Краеугольный камень — страница 26 из 61

онь, головой:

– Эк! Кажись, я снова увлёкся: излишне многословен, да к тому же высокопарен и напыщен. Виноват, извините. У меня, к слову, образование гуманитарное: после фронта я историко-философский факультет умудрился окончить в Ленинграде. Заочно, конечно же. И хотя, как видите, язык у меня недурно подвешен, но в городах, среди напыженной учёной братии я, сибирский валенок, не смог прижиться. Сессию, конференцию, курсы отбывал – и дёру. Простовитость и душевность родины тянули. И ситцевая наша Единка с Ангарой кликали. Впрочем, прошу прощения, я снова увлёкся своей бесценной персоной, а о вас, слушателе моём долготерпеливом и скромном, не думаю совсем, лишь о себе, самовлюблённом и честолюбивом краснобае.

– Ну, что вы, Фёдор Тихоныч! Что вы! Я вас с удовольствием и пользой немалой слушаю. Впрок!..

– Знаю, знаю: кого угодно могу заболтать и, как выражается моя благоверная, Василиса моя Петровна, опутать чарами, – с насмешливо задиристым и как бы изобличающим подмигом прервал старик.

Но тотчас стал серьёзен и даже грустен:

– Понимаете, уж очень хочется, чтобы память хранилась в людях о нашей единственной на свете Единке, о Графе нашем замечательном, и тоже единственном, о жизни всей нашей хотя внешне неторопливой и мешкотной, но тоже, тоже единственной в своём проявлении. Понимаю, жизни этой нашей единственной уже не бывать живой, не влиться в круговорот дел и судеб людей, уж не говорю – области или страны. Но рассказываю, рассказываю, не вам первому и наверняка не последнему, строчу в газету очеркишки, статейки. Авось кому-нибудь чего-нибудь когда-нибудь сгодится.

Он внезапно резко и размашисто отмахнул ладонью:

– Впрочем, о чём я, наивный, да и, похоже, уже выживающий из ума, старикан мечтаю, чего я такое несу, заскорузлый ля-ля-ля-тра-ля-ляльщик, актёришка из погорелого театра? В наши дни, вижу, не мечты нужны да художественность словесная и иная, а дела, дела. Дела-а-а-а! Во как! Ну и делишки, конечно, тоже. Заодно. Скопом. А ещё – не забудьте! – свершения, победы, обгоны. Тут же – догонялки с обгонялками, рывки, скачки́, подпрыжки, кувырки и многое этакое прочее. Вроде бы цирк и кино сплошные выделываем, не живём. Но мир, но мир-то тем не менее вокруг какой? Деловой, проворный, бегучий. А потому кому же шибко, или не шибко, охота – да и есть ли время! – копаться во всяком старье? Эх, чего уж!..

Афанасий Ильич хотел было что-то возразить, уже потянул по-привычному солидно и баритонисто «но-о-о», однако старик не дал допеть.

Глава 33

– Как бы там ни было, а позвольте закончить птахинскую, попутно единковскую, что называется, народно-семейную эпопею. Осталось малёшко. Не против? Вот и славно! Благодарю. Или как говаривали в старорежимные поры: покорнейше благодарствуем-с. Уж простите меня, упрямца и говоруна неисправимого, но всё же, надеюсь, безвредного. А на поезд, не переживайте, не нервничайте, мы всенепременно успеем: я водила, сами, поди, убедились, ещё тот. Мигом домчим до железки. Начал я, уважаемый Афанасий Ильич, рассказ о Птахиных с Николая Михалыча, нашего знатного бригадира. На нём, родимом моём Коле-Николаше, и закруглюсь, потому как человек он истый птахинский, то есть на особинку. Или, как принято у нас говорить, с живой душой.

Старик помолчал, вглядываясь в небо поверх пожара.

– Но, знаете, помер Коля. Помер, помер друг и товарищ мой любезный. Годков пять назад ушёл он от нас в мир иной, не хочу говорить, в загробный. Убивалось и стоном стонало на похоронах всё село да и вся округа поангарская: такой человек, такой бригадир, такой хозяин! Он был очень строг, но и очень справедлив. И, знаете, всё-то в нём заточилось и сообразовалось природой и судьбой на «очень», на ять. И очень умный, и очень молчаливый, и очень самоотверженный, и очень любящий, и очень ненавидящий, и очень доверчивый, и очень осмотрительный, и очень весёлый вдруг, и очень задумчивый до отрешённости ото всего дольнего, и очень рубака шашкой сплеча, и очень рубаха-парень, и очень правдивый, и очень себе на уме, и очень, говаривали, жадный, прижимистый, и очень, опять-таки говаривали, щедрый, даже расточительный. Впрочем, не стоит перечислять, а лишь подвести черту и сказать: всё в нём было очень русское, очень сибирское, очень нашенское. По высшему разряду и то, и другое, и прочее. Такое, чтобы оставаться самим собой и быть полезным миру, людям, своей семье. Коренное же, стержневое в Коле было и держалось накрепко, как на века: сказал – сделал. Надо? – будет. Надо больше? – будет вам больше. Надо ещё больше? – что ж, будет вам ещё больше. Выдать сверхплана ещё вот столько? – что ж, получи́те. У начальства, несмотря на свою непростую повадку, был хотя и не в любимчиках, но в чести незыблемой, с орденами и грамотами. Однако никогда перед ними не преклонялся, обходился с холодноватой почтительностью, считая многих из них дармоедами, никчемными людишками. Ничего лично для себя не выпрашивал у них, а исключительно для дела, для бригады, для людей. Просил же так, что хоть лопни, уважаемый начальничек, а вынь да положь. Сам же был исполнителен по трудовым, инженерно-технологическим нашим делам и действиям до щепетильности и въедчивости. Самодурства, отсебятины со стороны рабочего или начальника любого, какого бы ранга-звания, возраста или даже пола он ни был, не терпел ни под каким соусом. Мог, если что, оборотиться к кое-кому из руководства спиной и ушагать восвояси. А мог иного зарвавшегося деятеля и за грудки сграбастать да тряхнуть хорошенечко. Знаете, он был силён и могуч всячески. Однако внешне далеко не богатырь. Скорее, щупловат, неказист. Ходил несколько присгорбленно и поглядывал этак робковато и настороженно, говорят, – из-под низа. Казался застенчивым и неуверенным подростком. Но уж если для дела надобна была дерзновенность, размашистость, силёнушка былинная – вмиг преображался: чудилось, даже вымахивал ростом и плечами раздавался. Глаза вспыхивали, и чудилось – лучами так и шибают, бьют в твою душу, в самое нутро, электризуют тебя, хошь, не хошь, а зашевелишься, забегаешь. Команды отдавал чётко, кратко, ну, просто как в бою пропалённый всеми огнями и продымлённый всеми дымами самый полевой из полевых командир. На фронте я таких прокопчённых да беззаветных служак встречал. Тихушные и смирнёхонькие, когда не у дел настоящих, но огонь-человеки, когда ринулись и повели за собой других. Личности – загляденье, мужики – истые. Побаивались нашего Колю равно как работяги, так и чины. Пьянки, прогулы, какая-нибудь другая дурь в его бригаде, – ой, ни-ни! И чтоб всяческие начальники этак так беспрестанно являлись и тем паче распоряжались, предписывали чего-нибудь, так, от фонаря, – тоже ни-ни! Коля шибко ретивых и беспардонных деятелей вымуштровывал терпеливо и молчаливо, но в итоге они приучались-таки к порядку. К птахинскому. То есть непрекословному, строжайшему, как некоторые статьи воинского устава. Не сказал ни одному начальнику, но было понятно лучше любых слов: только лишь, наш любезный, приходи на участок или вызывай к себе по неотложному делу. Когда уже позарез надо. Если тот припрётся не ко времени да ещё всякую ересь понесёт – Коля молчанкой повернётся и утопает. Тунеядцев, проходимцев, нарушителей трудовой дисциплины, а уж тем более пьяниц, прогульщиков на дух не выносил и скоренько от них избавлялся, бывало, что даже нахрапом орудовал против них. В перевоспитание не верил и говаривал, правда, изредка и негромко: «Горбатого могила исправит». По работе раз сделает замечание рабочему, вдругорядь, – тот, однако ж, чего-нибудь этакое своё гнёт, упорствует не по делу, чепуху в ответ плетёт. Что ж, на третий разок Коля этак тихохонько молвит ему: «Не до свидания говорю тебе, братишка, а прощевай». «Как так, Коля?!» – «А так, по-русски, по-нашенски: Бог любит Троицу. Ступай с миром и не ерепенься». «Ты что, увольняешь меня, что ли?» – «Прошу удалиться. Навсегда». И – точно бы отсёк. К обязанностям по работе ни под каким предлогом не допустит того, кому сказал «прощевай». Тот походит, побродит вокруг да около, бывало, психанёт – по ближайшему начальству пронесётся с жалобой и наговором. Если какому-нибудь шибко бесноватому не помогала такая тактика, то, случалось, телегу настрочит. Наворотит в ней всякой ерундистики, да ажно сразу куда-нибудь в район, а то и в область пульнёт писульку. Вызовут Колю на ковёр, потребуют принять провинившегося на прежнее место работы: «Кодекс, уважаемый бригадир, есть кодекс, его надо уважать и исполнять всем, – объясняли и внушали ему. – Ты бригадир? Ну, вот иди и бригадирствуй, не самоуправствуй, не обижай людей. А мы без тебя уж как-нибудь разберёмся, кого увольнять, а кого нет. Заявления от человека не было, приказов с выговорами не издавали, а ты раскомандовался, понимаешь ли. Принять немедленно!» Коля редко мог дослушать нахлобучку до конца: еле слышно и едва разжав губы – «Нет». И – в двери. «Чего, чего?!» – обалдело вопросит чин, из тех, который ещё ни разу не сталкивался с нашим доблестным Колей. А Коли и след уже простыл. На новые вызовы для разбирательств – «тьфу вам тьфушное, нахлебники лукавые!» про себя бормочет и – весь в работе, в хлопотах лесосечных или сплавных. Непосредственный начальник сам примчится к нему на участок, покипит, попыхтит, поугрожает даже. Коля зачастую и не взглянет на него, но ни словом, ни движением не воспротивится, не обидит человека. Как бы говорил: у каждого, мол, своя работа, своя доля ответственности, а посему угомонись, мил человек, и иди трудись себе. От своего решения, как от стратегической боевой позиции, не отступал ни на сантиметрик. Никогда. Казалось, если бы нужно было зубами держаться – е-ей, вцепился бы и держался бы! Дело, мол, сделано? Сделано, – и шабаш! Начальник убредёт несолоно хлебамши, правда, голову задирая, этак горделивенько держа её: рабочие-то посматривали и, верно, похихикивали, жуки. А что, собственно говоря, предпримешь супротив Коли нашего доблестного, твердокаменного, мужика аж птахинского замеса? В профком, в партком вызывали, прорабатывали, пропесочивали, – без толку. Знаете, Коля выдавал на-гора такие показатели по планам и графикам, такую выработку предъявлял в конце месяца, квартала и года, что начальники облизывались и урчали от услады, точно бы коты, вылакавшие молоко и ждущие ещё чего-нибудь сытненького и дармового. Понятно, им всякие разные приятности светят – премии, грамоты, повышения, лестные упоминания в докладах и отчётах высоких персон. И никому такие показатели, думаю, даже и не снились из лесозаготовителей нашего немаленького таёжного околотка. Начальники с трудом, но проглатывали его, так сказать, коленца-крендельки, неохотно, но всё же заминали очередное скандалёзное происшествие, которое на заседаниях моего парткома особо обидчивые и зломудрые называли «бзиком вашего любимчика Коли-Николаши». Но сами-то, сами-то, паршивцы, следует, следует сказать, тоже любили и уважали нашего приснопамятного Колю-Николашу! Зна-а-а-ю: у меня глаз приметчивый, я некоторых