деятелей насквозь лицезрю. Да-а, вот такое противоречие жизни и судьбы уживалось у нас тут в Единке. Ругались, бились мы друг с дружкой, а при всём при том оставались едины в том фундаментальном разумении, что работа, труд наш – дело, брат, святое. Да-а, святое! Знаете, думаю, что только мерилом труда, трудолюбивости можно по-настоящему измерить одновременно душу и ум человека. Так-то! Я как-никак выучился когда-то на исторического философа: кое-что понимаю в мудрёностях наук и в весьма и весьма неоднозначной и качкой человеческой породе. Уж простите, уважаемый Афанасий Ильич, меня, старого, – правда, в который уже раз – за, может статься, излишне высокие да к тому же назидательные и – опять, опять! – хвастливые слова. И Коля, уверен, нам всем являл вот это самое мерило своим трудолюбием, своим щепетильным, но крепко выдержанным отношением вообще к работе, к людям, к тайге, к нашей прекрасной природе. Он, можно сказать, и был, если хотите, этаким эталонным, самым верным мерилом для всех нас. А вот изначальной точкой отсчёта, что ли, в мерилости было, полагаю, стремление к порядку. Смешно, возможно, звучит, но среди беспорядка какой же может быть порядок? Да, разумеется, никакого. Порядок, дисциплинированность и обеспечивают высокие достижения в труде, поднимают душу человека, может быть, даже к подвигу ведут, к подвижничеству, если хотите, но для многих и многих простых людей – к высокому чувству ответственности за своё дело. Правильно говорю? Правильно! На лесозаготовительных участках Коли повсюду владычествовал строжайший, если не суровейший, как он сам говаривал, порядок-распорядок. Считай, армейский, фронтовой, этакий, не побоюсь сказать, наступательный порядок с распорядком. Где он оказывался со своими лесорубными, сплавными братовьями, там – устроенность, размеренность, деловитость, технический и экономический расчёт до последней циферки. У него была как бы, что ли, присказка: «На работе работай, братишка, дома делай что хошь, хоть на голове, хоть на ж… ходи или пляши». Порядок рождает в человеке чувство – уверен, что именно чувство! – чувство дальновидности и ответственности. А по-другому говоря – чувство совестливости. Саму совесть, нашу верную водительницу по жизни. Вот вам такой пример: отработали птахинцы на деляне деловую древесину – уходя на новое месторасположение, тщательно, упёрто, предельно ответственно убирались. Сгребали техникой и вручную обрезь, ветки, сушняк и тому подобное в кучи и, если не было возможности вывезти в Единку на дрова или ещё для чего-нибудь, сжигали под своим всебригадным круглосуточным присмотром. Дежурили, бдили день и ночь с бочками, полными воды, с вёдрами, с лопатами, с бульдозером, если понадобится прокопка траншей, – самая настоящая пожарная команда, готовая кинуться хоть в бой, хоть в полымя. И-и – вся, вся бригада до единого работника на прочистке. А ведь за такую работёнку, Афанасий Ильич, чтоб вы знали и доложили там, в недосягаемых для нас верхах, платят с гулькин нос, а то и вообще не добьёшься и гроша ломаного. Деловую-то древесину, поймите, в эти деньки бригада не выдаёт, от графика по новому участку отстаёт, – плана нет как нет! А в наше время план, сами, небось, понимаете, – это, собственно, и есть бог теперешней жизни. Он по своей неведомой воле либо одарит, либо вычтет, либо рубанёт сплеча, высечет почём зря. Но, однако же, никтошеньки не роптал из пташкинских мужиков, знали, что ответит Коля, если скажи ему: «Да к чёрту мне надо тут возиться! Не сожжём, – всё одно сгниёт, прахом изойдёт! Айда отседова!» Коля неизменно так отвечал, условно говоря, бунтарю и недотёпе, как правило, работнику из новичков или же из временно определённых в бригаду: «Если не мы, то кто?» – «Чиво-о?» – непритворно недоумевал иной простак. Порой какой-нибудь типчик раздражался не на шутку: шибко мудрёно, полагал он, завинтярил бригадир, – наседал на Колю с вопросами, поползновениями. Но Коля наш Николаша не отзывался, однако пуще прежнего продолжал действовать на прочищаемом участке: мол, гляди на меня, на всех нас да наматывай на ус. Но случалось, что бунтарь, как принято у нас выражаться, упирался рогом: «Сказал, не буду, и баста! Сколько сгниёт или сгорит, столько и нарастёт после. Какая разница? Тайга огромадная и сильнущая: нарастит деревьев сколько ей и нам надо». Такой деятель тотчас вылетал из бригады. Горбатого, известно, могила исправит. Кстати, следует сказать, что всех никчемных, бестолковых, по-тупому упрямых людей, захребетников, а также некоторых начальников Коляша именовал одним словом – «деятель». Время от времени сгоряча и меня мог обласкать этим прозвищем, которое в его понимании, думаю, равнялось слову дурак. Н-да-с, бывало, бывало! Но мы всё одно оставались с ним друзьяками, товарищами закадычными. Однако вернёмся, так сказать, к порядку. Многие другие бригады каким макаром поступали? А таким: смахнули с деляны всё добро, то, что высокой зарплатой измеряется, задарма, к слову, предоставленное нашей природой-матерью, и-и-и – хвост трубой да на новое место за очередными длинными рублями ломанулись. Ни веточки, ни сучка, ни щепочки за собой не уберут, сволочи. Десятками лет там не может пробиться к жизни доброе дерево. Сорняк непролазный, буйный кустарник всевозможный душит растительную культуру – сосну, кедр, лиственницу. А также не надо бы забывать: гроза надвинулась, молнии жахнули, – пожар, пал, жуть. Леса сплошняком гибнут, зверьё страдает, да и тоже пропадает. На долгие лета земля мёртвой, пустопорожней остаётся. Сорняком, всякой дурищей зарастает, окру́га страдает от буйных ветров и непогодиц, а они выметают, вымывают плодородный слой. Землю корёжит, водоёмы высыхают, реки мелеют, – чёрт-те что творится. Да и люди бывают хороши: костры разводят где попало, из озорства палят навалы сушняка. И следом сотни, а то и тысячи гектаров тайги, нашей кормилицы, нещадно и по-глупому выгорает, мрёт. Во каковыми мы подчас являем себя работничками, хозяева́ми! Хужей вражин каких-нибудь. А Коля – не-е-е: чин чином поступал, потому что… высокие, конечно, слова, но всё же скажу… потому что любил нашу родимую землю, потому что чуял себя ребёнком её, сыном, должником. Понимаете, понимаете, о чём я? Вижу: понима-а-а-ете! Радостно мне. Спасибо. Коля был не очень-то разговорчивым, жизнь души своей не склонен был выказывать, однако в праздник, бывало, примет на грудь пару-другую стопок. Но, следует сначала сказать, пил не водку: на дух её не переносил, называл вонючкой и подлючкой, потому что много, очень много напастей и злосчастий она, подлая, сами знаете, приносила и приносит нашему народу. Сколько мы теряем людей по её милости! Ну, да что сейчас об этом толковать. Так вот, пивал он исключительно нашу таёжническую да пользительную настоечку кедровую. Да вдобавок с травками, кореньями душистыми и тоже пользительными. Ответственно заявляю, дорогой Афанасий Ильич: оживляет душу, разум и тело разом. Выпил стопку – помолодел на год, два, а то и на три. Принял вторую – ещё моложе. Впрочем, шучу, шучу! Так вот, клюкнет Коля кедровочки и молвит мне: «Она ж, Тихоныч, друже мой, землица-то наша таёжная да луговая, как есть живая. Слышь: живая. Я чую: сердце у неё бьётся. А часом плачет и стонет. Другой раз тихонечко нашёптывает мне: будь милостив, сынок, будь милостив». Душа-человек! Если лесничества не начинали в плановые сроки на, так говариваем, на выкошенных делянах культивировать почву и высаживать молодняк – Коля шёл к ним, как объяснял мне, в гости, поглодать кости. Случались в тех мирненьких и уютненьких, непременно зачем-то с оленьими рогами, с медвежьими шкурами, кабинетиках и потасовки. От нашего мо́лодца Коли не так-то просто было отбояриться. Он ощущал себя хозяином и таковым до последней минутки жизни оставался. До последней минутки.
Глава 34
Подхлынувшие чувства перехватили голос старика.
Не сразу он продолжил:
– Вот каковским он был человеком, Коля наш. Человеком. Сыном и хозяином земли. Понимаете? Да что спрашивать: вы тот, вижу, кто разумеет глубоко и зрит далеко. Я думаю, что Коля был даже более хозяином, чем все начальники наши леспромхозовские вместе взятые. В том числе, что уж! и я, грешный. Но хозяин хозяином, бригадир бригадиром, однако сам Коля хлеще любого своего мужика в работе убивался. От тягот и хлопот не прятался, не уворачивался, а напервым кидался в работу, точно бы в бой: мол, убьют – так убьют, останусь жить – добре, поживём ещё, повоюем. Любил присказать на перекурах, поглядывая на измотанных своих парней, и сам – в мыле весь, в глазах – пудами усталь: «Ничё, мужики, живы будем – не помрём. Ещё немножко, ещё чуть-чуть». Чуете душу его?
«Вот она жизнь впрок, с проком, напредки, впрочную. Душа с разумом в единстве – тогда и прок будет, заделье на будущее. И выгоде не должно быть места в новом мире!»
– Да что я, в конце концов, привязался к вам со всякими вопросами, к тому же совершенно никчемными! Простите. Я волнуюсь, очень волнуюсь. Да, душой и сердцем жил мой Коля, а не только умом и рассудком, как норовят нынче многие, особенно в городах. Докатились: даже своей душе не доверяют люди. Раздражённо, если не злобно, умствуют, чуть что не так пошло-поехало, ищут виноватых, бегут сломя голову даже от малейших тягот житейских и профессиональных, ищут-рыщут, где полегче, помягче, потеплее. А надо, уверен, всего-то: остановиться, замереть и прислушаться к своей душеньке-душе. Распознать, услышать её зов, её напев, её песню, прибережённую для тебя единственного. Знаю, Коля прислушивался, и частенько, бдительно прислушивался, к своей душе, вопрошал у неё: так ли, то ли делаю, милая? Подскажи, направь, вразуми меня, слишком торопкого, небрежного с людями. Но у него, родимого, не просто душа была, как у всех, а душа-песня. И пелась она сама в себе песней задушевнейшей, самой, что ли, нужнейшей, чтобы в любых обстоятельствах стараться, а то и принудить себя. Но главное, стараться и стараться, усердствуя, в таком важном деле, как остаться во что бы то ни стало порядочным, честным, совестливым. Да что там – просто-напросто человечным человеком! Вот такая необыкновенная у него была душа, хотя, знаете, внешне он – просто мужик, обычный, заурядный русский мужик, мужик мужиком себе, диковато заросший в последние годы бородищей, рано старчески ссутуленный в трудах тяжких, промороженный всеми нашими таёжными морозами, прожаренный всеми нашими жарами, искусанный едва не до костей любимчиками нашими комарьём и гнусом. Да-а, такой, как все из наших мужиков лесозаготовителей и сплавщиков. Я сказал, что душа у него была не простой, а душой-песней. И нисколечко, хотя и шибко речистый я мужик, краснобай отменный, не преувеличил, не нахудожничал, потому был Коля-Николаша большим и непревзойдённым в наших краях певуном. Не говорю певцом – то артисты, а значит, притворщики, лицедеи, люди художественные, богемные даже, а оттого с заумью всякой разной. А про Колю по-нашенски говорю: певун, если хотите – песельник. Не верится, что хмурый, сгорбленный работяга и – певун? А вот таковский он у нас, Коля-то наш несравненный! И певучестью, поверьте, обладал изумительной, хотя пел неизменно тихо, совсем не громко, без малейшей форсистости, без какого-либо – упаси боже! – артистизма, желания понравиться. А пел так… так… как… Ну, вот, к примеру, говорит с тобой человек, хороший такой, приятный тебе человек, и неожиданно – запел. Ты, простак, и не сразу поймёшь, что он уже не говорит, а поёт, распевает. Так и с Колей нашим: поёт, но будто бы продолжает тебе о чём-то говорить своим приглушенным, ненапористым, совсем не бригадирским голосом. Но, однако же, при всём при том как же он пел! Ах, как он пел, чертяка! Пел так пел! Не-нет, никакими, конечно ж