Краеугольный камень — страница 37 из 61

– Попал, попал, – неожиданно ворчливо и грубо отозвался Пётр. – Самым главным пальцем в небо.

– Петруня, не обижайся, – миролюбиво, но напряжённо сказал Сергей. – Он верно разнюхал нас, гавриков. Мы падшие люди, и в котелке у нас одна дребедень сварганилась. Коптильщики мы света белого, – вот кто мы такие.

– Понимаю: он – правильный человек, к тому же ажно деревенский, а потому может судить нас, беспутых.

– Стоп, стоп, мужики! – огорчился внезапным поворотом в разговоре Афанасий Ильич. – Я ничего плохого о вас не сказал и никого не сужу, не осуждаю. Вы шутите, и я шучу. Понимаете? Давайте-ка, братишки, без надувания щёк, без ребячьих обид. Уговор?

– Уговор! – поспешил Сергей с ответом, очевидно желая опередить неприятно, как для плевка, сморщившегося Петра. – А уговор, известно, дороже денег. Ты, Афанасий, угомонись, не суетись. Да, не любим мы всяких важных и тем более правильных типов. Ты, и последнему вахлаку понятно, неровня нам, сумасбродам и химикам. Но мы не слепые: разглядели, что́ ты за человек. Ты – мужик. Даже нашему привередливому Петруне приглянулся. Скажу тебе по секрету: он редко за кого защищается, наоборот, любит, частенько без особого разбора, отдубасить, кто подвернётся под руку не вовремя. Этакой хладнокровной молчанкой по мордам заехать.

– Натерпелись, наверное, по жизни от всяких типов, недоверчивыми стали.

– Хуже, Афанасий, – подозрительными. Всё одно что менты поганые, – подмигнул из лохматин волос Сергей.

– Ну, ты, психолог кислых щей, на! – снова закипел Пётр. – Чё ты там про меня чирикаешь и кого в менты поганые записал?

– У русских, к твоему сведению, Петруня, только профессор бывает кислых щей.

– А-а, ты ещё и профэссор!

– С вами, чертями, не соскучишься! Ты, Сергей, кажется, хотел что-то рассказать про свою жизнь, – будь милостив, не томи.

Глава 46

– Есть, Афанасий, быть милостивым, не томить. Но что, спрашиваю у моей совести, она, моя жизнь? Говорю прямо: одна дурость и пустозвонство. Но, хотя и привык я к разгулам и завихреньям, однако иной раз и меня, недоучку и баламута, о чём глубокомысленно и справедливо изволил изречь Петруня, точно бы осветит всего изнутри и проберёт чувственностью до дрожи зубов и костей в пятках: а ведь жизнь, братишка, всего-то один разок даётся! И прокричишь в себе с поднятыми к небу зенками: «У-гу-гуй, Господи, спаси нас, бестолковых, от самих себя!» Кажется, слышишь оттуда, с небес самих: «Я тя щас спасу – дубиной по башке. Чё ж ты, падла, вытворяешь с жизнью своей, дарованной мною? На колени, мешок ты с требухой! Кайся! Волосья рви на себе, лоб расшибай об пол, испрашивай милостей!» Услышишь этакое – задумаешься глубоко. Понуро оглядишься, – колючка, зэки, овчарки. Если же на воле случится обретаться, – такие же, как я сам, придурки вокруг елозят и мельтешат. Поскрипишь зубами, хрустнешь пальцами и осознаешь: да куда же, да как же мне вырваться отсюда, а главное – от самого себя, проклятого?

– Осознаёшь, – значит, не потерянный ты человек, Сергей, – осторожно и тихо сказал растроганный Афанасий Ильич. – Так как же ты из Апостола с роскошными волосами превратился в обычного, но дико заросшего человека? К тому же по кличке Лысый? – спрашивая, не позволил себе усмехнуться Афанасий Ильич.

– Вот как, Афанасий, – слушай и потешайся: вижу, что тянет тебя поржать. Но человек ты культурный и тактичный, а потому сдерживаешься изо всех сил. Поржать, обещаю, будет над чем, – немного погодя дай себе волю. Про себя вот что могу сказать. Хотите – верьте, хотите – нет, а я ведь по юности, братцы, стилягой был, одевался с иголочки, шмотки на мне красовались и кружили головы окружающим сплошняком фирмо́вые, валютные, из самой капзагранки. А для многих из нас, простоволосых совков, капитализм что рай земной и даже хлеще. Правильно говорю, Афанасий? Хотя рот разинул ты для ответа и глазами сверкнул, но ладно уж, молчи: не поддавайся на происки идеологического провокатора. Вдруг потом кто-нибудь из особо бдительных граждан доложит куда следует – и турнут тебя с тёпленького местечка. К нам.

И Сергей приметно косо и значительно посмотрел на Петра.

– Ты чё, на? – перехватив его взгляд, угрожающе привскочил с коряги Пётр. – Ты на кого, падла, намекаешь?

– Э-э, спокойно, мужики! – широко раздвинул руки Афанасий Ильич, всерьёз намереваясь разнимать или оборонять одного от другого. – Шутит Сергей, из озорства подковыривает, неужели не понятно, Пётр?

– Верняк, без понтов: шучу, подковыриваю, озорства ради, в детство ударился. А чё, нельзя разве пацаном немного побыть?

– Ты шути-то шути, но не зашучивайся… озорной мальчик с сивой козлиной бородой, на! В детстве не нарезвился, что ли? В лобешник заеду обухом – махом повзрослеешь!

– Мы тоже могём в лобешник! Давай попробуем, кто ловчее и шустрее! На раз, два, три, а?

– Довольно, довольно, петухи! – счёл нужным прикрикнуть Афанасий Ильич и даже принялся засучивать рукава рубахи.

– Во, наконец-то явила себя власть и сила. А я, наивный, радовался, что здесь поселилась, вместо людей, мать порядка – анархия. Если такое серьёзное дело, то разреши, товарищ Афанасий, быть милостивым – продолжить мне? Подраться же, Петруня, всегда успеем.

– Успеешь, успеешь, Лысый. Навалить в штаны.

– Гх! Ну-ка тихо, без провокаций! Что ж, валяй, товарищ Сергей, – уже не смог не засмеяться Афанасий Ильич, совершенно сбитый с толку: где шутка, юмор, озорство у этих анархистов, а где жди поножовщины, потасовки, неведомо чего ещё.

– Есть валять! Про что я только что калякал глубокомысленно? Про шмотки, кажется. А скажите, други, чем теперь являются всякие тряпки, вообще имущество в нашей жизни? Отвечаю: являются самой что ни на есть истинной, самой что ни на есть поэтической поэзией. Во как оно сказалось!

– Ты не лысый, ты кудрявый, – заметил Пётр, колечками пуская изо рта умиротворённый дымок. – По крайней мере своим базаром.

– Я даже, Петруня, кучерявистей скажу тебе – молитвой шмотки являются для нас, очарованных ими странников, по словам классика. Молитвой самой что ни на есть сокровенной. Вся жизнь наша стала вертеться да кучерявиться вокруг да около шмоток и всякого рода барахла житейского под названием престиж. Да дефицит ещё. Да фирма в придачу. Да блат тут же. Да с пуд каких-нибудь других заманух и завихрений. Медленно, но уверенно мельчаем! – воскликнул он живописно и, помолчав секунду и значительно вздохнув, шепнул как бы таинственно: – Опускаемся, товарищи.

– Чиво-о-о? – промычал Пётр и выплюнул окурок, но на этот раз ни в кого не целясь и не воспламеняясь гневом.

– Гх! – солидно и явно с предупреждением кашлянул в свой увесистый кулак Афанасий Ильич.

– Не до мировой революции, товарищ Афанасий, нам, не до коммунизма и даже не до ставшего уже родным социализма, не до высоких идей и устремлений. Высматриваем поминутно, все свои мещанские силёнки натуживаем: чего бы где-нибудь ещё прихапнуть, где бы какую-нибудь дефицитную вещицу или тряпицу ухватить. Точно Жар-птицу за перо. А ухватим – оп-па на: привалило счастья!..

– …полные штаны, на, – сквозь зубы, но с приятной улыбкой пояснил Пётр.

– Точно, братан Петруня! А ты, товарищ Афанасий, не надувай щёки, не закипай праведным гневом: жизнь настоящая, а не с бумажек зачитанная на трибуне, выпирает и распоряжается людьми повсюду. Шмотки, мани-мани, житуха с шиком стали нашими путеводными звёздами. Знаешь, по секрету скажу тебе: бывает, раздумаешься во время отсидки о жизни своей на воле, то вспомнишь, другое и, чёрт знает зачем, взбрыкнет в памяти и вдруг раскумекается в тебе: а ведь совсем неохота на волю. Вот неохота, и всё ты тут! Скушная там житуха, однообразная, подлая, мелочная, склочная, вральная. Среди братвы, не скрою, тоже непросто обитать, да не без радости понимаешь и видишь, что не крохоборствуем мы, зэки, не скопидомничаем, а по-простому живём. Я бы даже сказал – многое чего по-братски и по-хорошему понятию у нас там устроено и устоялось. Вижу, товарищ Афанасий, что опять хочешь ты возразить и поспорить, но погоди, погоди. Вряд ли мы друг дружке чего-нибудь по-настоящему докажем: своя правда у каждого, чую, намертво въелась в нутрянку. Пойми, где, по разумению человека, правды больше, там ему, согласись, и лучше, уютнее. Нам вот с Петруней на тюрьме да на зоне – всё одно что в доме родном. Совесть не гложет, в мозгах чисто. Скажи-ка, Петруня!

– Скажу-ка, скажу-ка… философ кислых щей.

– Профессор.

– Ладно, будь хоть профэссором, хоть чёртом лысым. Что уж говорить, я не первой и не второй ходкой возвращаюсь на зону и – что? А то: не томлюсь по воле, хотя бывает тошно. Совесть где-то тихохонько лежит, в башке порядок. Правда за тобой, Лысый… профэссор.

– И мне зона – дом родной, – неожиданно оживился Михусь, но продолжал вглядываться в высокое и ясное небо звёзд.

– Во-о-о оно, товарищ Афанасий, чего бывает! Кому воля постылее неволи, а кому неволя – дом родной и простор для души и тела.

– А ты чё, Лысый, расчирикался-то про то да про сё, разумничался перед нами? – спросил Пётр. – Про себя обещался рассказать, а сам – про шмутьё чирик-чирик. Да ещё про коммунизм давай заливать нам, будто чего-нибудь понимаешь в нём. Без тебя есть кому поведать про общественное устройство, про справедливость и равенство, да с толком, с пониманием дела. Правильно говорю, Афанасий?

«Задирает, ёрничает… провокатор… кислых щей!»

– Правильно, правильно, – с преувеличенной хмуростью пробормотал Афанасий Ильич. – И впрямь, расскажи, Сергей, наконец-то, о себе, о чём и обещал. Человек ты, вижу, интересный, о жизни, о людях много думаешь, кажется, начитанный, хочется знать, как ты таким стал.

– Верно: начитанный профэссор, – счёл нужным пояснить Пётр. – Любит по ночам книжку, вместо бабы, пошшупать на нарах с фонариком, азартно шуршит под одеялом на пару с очередной бумажной кралей.

– Завидует, – шепнул Сергей Афанасию Ил