«Ага, и ты учуял главное и нужное всем нам, кем бы мы ни были!» – обрадовался Афанасий Ильич.
Хотелось и сказать об этом, поговорить, но промолчал: не выглядеть бы наивным и смешным.
Неожиданно Михусь всхлипнул и сразу уткнулся лицом, положенным на локоть, в эту уже изрядно запылённую, с горклой травой землю.
– И ты, мой юный друг, не смеёшься? Чего нюни распустил? А ещё мужик!
– Отца и мать твоих жалко. Если б у меня…
Но замолчал парень, крепче ужался лицом к траве.
– Хм, у тебя, у меня, видишь ли! Радуйся, что не повинен ни перед папкой, ни перед мамкой в их страданиях за тебя, придурка лагерного. Ну, продолжать, мужики, что ли, калякать да… каяться?
– Валяй, – отозвался Пётр. – Да всё же не забудь посмешить: развей тоску.
– Лады. Значит, схоронил маму, царствие ей небесное. И остался я, мужики, один, совсем один. Но в шикарной квартире, с кучами шмотья и рухляди импортной, с дачей нехилой, с двумя тачками, и одна из них мечта идиота – чёрная «Волга». Хозяином и барином зажил. Честно скажу: не долго горевал – свобода круто и бесповоротно одурманила. И завихнуло мою мозгу, как шапку, набекрень, сердце выворотило наизнанку. Понёсся я по жизни уже галопом, но в одну сторону, в самую на то время желанную и, в моём понимании, правильную, – к Америке. И если не физически – кто меня, такого неблагонадёжного, хиппового типа с придурью, туда отпустил бы! – то душой всецело я жил там, в Штатах. Жил в обворожившем меня из далёкого далека воздухе свободы и блеска, искренности и непринуждённости, улыбок и брутальности, прожаренных солнцем отважных ковбоев и красоток под ангельскую куколку Барби, вестернов и детективов, гангстеров и шерифов, нежной, неподдельной романтики Джека Лондона и притягательного, честного цинизма Чарльза Буковски, к тому же пьяницы и развратника, – это, Петруня и Михусь, если не знаете, писатели такие. К воздуху свободы и блеска можно также записать кока-колу и кокаин, невероятной высоты и изящества небоскрёбы и шикарные поместья, Нью-Йорк и Лос-Анджелес, «боинги» и «роллс-ройсы», кинозвёзд и шоуменов, Бродвей и Голливуд, дерзкие полёты на Луну и великого астронома Эдвина Хаббла, открывшего человечеству, что Вселенная состоит из миллиардов галактик, а не из одной, нашей, по имени Млечный Путь.
Сергей поднял голову к небу:
– Смотрите, как ярко он сейчас светит. Словно бы говорит нам: если что, я подсвечу вам, люди, со мной не заплутаете.
– Или подпалю, – буркнул Пётр, притворно, но слегка зевнув.
Сергей пристально и строго посмотрел на Петра.
Возможно, вспыхнула бы очередная перепалка, однако Афанасий Ильич, прикашлянув в кулак, веско сказал:
– Продолжай, Сергей. Нам надо бы поскорее закончить перекур, кажется, все уже отдохнули, и помочь парню с девушкой.
– Верно! Понимаю: краткость – сестра таланта. Что ж, не надо мне перечислять и щеголять словечками, именами, своим умом и начитанностью, потому что Америка – это целая другая планета. О ней до бесконечности можно говорить, там другая жизнь, другие люди. Союз, Россию, не буду скрывать, презирал и даже ненавидел: лезла здесь на глаза отовсюду только лишь серость. А где серость, там и занудство, и пустобрёхство, и оскудение ума и души. Видел кругом скудость и задавленность одних, и их великое большинство, и пышность и вседозволенность других. И хотя таковых мизерное меньшинство, но они и заправляют остальными, так называемыми пролетариями и колхозниками, то есть, в их понимании, быдлом. И интеллигентные особи, к слову, для них тоже быдло, этакая культуроподобная обслуга. Собственно, это меньшинство – хозяева страны, владетели одной шестой части земного шара. Раздражало меня наше неуёмное самовосхваление, которое и поныне трещит из телека и радио, из газет и журналов, с трибун и даже с орбиты из космоса. Бесил один только лишь вид наших тупорылых генсеков и всяких членов всяких бюро и комитетов. Обвешаны они звёздами героев, орденами и медалями, отмечены якобы за заслуги перед народом, а народ – что? Да всё тоже и всюду: спивается наш терпеливый народ, мельчает в своих желаниях, тащит с производства и отовсюду, что можно легко, да и не только легко, утянуть. И снова, и снова: чего уж перечислять, – сами знаете, не слепые и не глухие. Может быть, Афанасий, потому я Америку да и весь западный мир и боготворил, рассмотрел там хотя бы какой-то идеал, чтобы позволить себе мечтать, как-нибудь развиваться, не топтаться на месте, не пережёвывать запихнутую в твой рот жвачку. Когда же, пойми, вокруг и внутри тебя наседает серость и уже разит от неё, полусгнившей, – какие же могут быть мечты? Да, наверное, так. И докатился я, братцы, в своём фанатизме – да, фанатиком, едва не изувером, стал! – до того, что почти что молился на любую картинку, фотку, журнал, вещицу, тряпку, с Америкой, со свободой, с хиппи связанные. Даже, знаете, братишки, само слово «Америка» грело и веселило душу, вдохновляло, что называется, на подвиги. Но подвиги какие у сбрендившего, недоразвитого чувака? Да вот такие: сутками слушал битлов, роллингов, Элвиса Пресли, Джими Хендрикса, Шер, Скотта Маккензи и ещё многое чего из моднячего музона. Кстати, обожаю этих ребят и по сей день: слушаешь – заводишься и порой охота подпрыгнуть до потолка. Или сразу на небеса. Подвывал им на чёрт знает каком языке, бряцал на электрогитаре. Как в кино, забрасывал ноги в обуви на стол и потягивал из бутылки пиво или виски, кстати, из шикарной коллекции отца. Девок мял. В карты с друганами резался и вёл с ними, почти что обязательные среди нас, хиппарей, мистические беседы про буддизм, индуизм, даосизм, ещё про что-то недоступное простым смертным. Но пёрли мы друг другу всякую бредятину в духе пофигизма. Правда, корчили из себя умников, обладателей каких-то особенных и каких-то тайных знаний, доступных только избранным, в каковые себя и зачислили. По пьяни – а квасили, к слову, почти что изо дня в день – я выкрикивал из окна для, так скажем, быдла, плебса, мещан – кому как нравится, лозунг всех хиппи: «Make love not war!», что означает: «Занимайтесь любовью, а не войной!» Ну и всё такое прочее и не прочее выписывал и воображал себя едва ли не вождём или даже пророком. Нагрянут менты, участковый, помашут дубинками, защёлкнут браслетики на запястьях, запихнут в воронок, ещё у себя в кандейке пару разиков по почкам жахнут. Называется, мозгу вправляли, перевоспитывали. Под суд не за что было меня отдать: не вор, не тунеядец, не громила, к тому же, не шуточное дело, морфлотец, – отделывался штрафами, пятнадцатью сутками, товарищескими судами по месту работы или жительства. В психушку бессчётное количество раз определяли на обследование, но всякий раз – здоров, вменяем, пахать на нём можно. Следует сказать, что именовались мы по всей стране «системой» и считали, что противостоим официальной системе власти – марксистско-ленинской. То есть как бы состояли в заговоре против неё, вели этакую партизанскую войну на идеологическом фронте. Но теперь понимаю, что мы придумали самих себя и в нашем недопогорелом театрике «Система» разыгрывали одну-единственную пьесу под названием «Я – особенный». Мне, наивной душе, мнилось, что живу настоящим американцем, что никакой я не советский и даже не русский человек, а вот именно американец. Но что значило в моей сумбурной понималке «американец»? А то, что живу, понимаешь ли, по своему хотению да разумению, я – особенный и пошли вы, кто недоволен мною, на туда-то… как нередко и всегда метко говаривает наш доблестный брат Петруня. Вот так, мужики, я понимал Америку и американцев и себя в этаком духовном единстве с ними. Талдычили мне в школе, в институте и на флоте, что в Штатах не жизнь, а маета для народа. Что негров и индейцев там мучают. Что президенты – недоумки и выродки, клоуны, марионетки, ставленники крупного капитала, у которого одна цель – обдирать и гнобить простой народ, превращать его в послушное стадо. Что где Америка объявляется, там вспыхивает война, насилие, произвол. Впрочем, и тэдэ и тэпэ. Сами многое чего знаете и понимаете. Я же с подростковой поры слушал тайком по ночам «Голос Америки» и другие «голоса», почитывал подпольную литературу, журналы – и в головёнке у меня вертело кру́гом, от случая к случаю кособочило туда и сюда. Думал: вот где настоящие люди, вот где житуха, вот где власть так власть, вот где искусство так искусство, а главное – свобода и любовь. Хотел я во всём походить на американцев и внутри, и внешне. Внутри – я свободен, и баста. А внешне – не такой, как вы, серые, неулыбчивые людишки, только о прокорме и тряпках помышляете. Таскал потёртые джинсы, моего любимого вранглера, мятые, но фирмо́вые сорочки, майки и куртки с броскими нашивками и трафаретами, даже с флагом Америки или Великобритании, Канады, Австралии, – ничего такого на прилавке ни в одном универмаге Союза не сыскать и поныне. Летом, как уже говорил вам, любил босиком выписывать по улицам, прямо по асфальту. Народ увидит меня – столбенеет или крутит возле своего виска пальцем. По холоду щеголял в американских берцах морского пехотинца. Пацанва, парни ползком вились возле моих ног, разглядывали шнурки и заклёпки, ощупывали толстую бычью кожу, выклянчивали: «Покажи, покажи подошву! У-у, вот это да! Супер протекторы!» Покуривал и понюхивал я, герой, травку и всякие смеси, начал и покалываться. Но, слава богу, не втянулся: природное, от отца, благоразумие во мне бдительно отстукивало в котелке: стоп, придурок!
Сергей помолчал, стискивая губы и поматывая из стороны в сторону головой.
«Кажется, и самому не верится, о чём рассказал».
– Сергей, продолжай, пожалуйста, – попросил Афанасий Ильич.
Глава 49
– Да, конечно. На какой-то зашибенной, глянцевой картинке из американского журнала однажды увидел колоритного, писаного хиппаря с мощной бородой и длиннющими кучерявыми волосами, с белым, в иероглифах хайратником вокруг головы, – такая ленточка, оберег, чтобы, считается, крышу бесповоротно не снесло. А иероглифы, чтобы все встречные-поперечные думали – ты умнее их. Обличьем хиппарь хотя косил ни больше ни меньше на иконного Христа, однако на оголённой волосатой и обвешанной мясистыми мышцами груди крупняком выставлялись напоказ наколки. Помнится, нагая баба была, американская шустряга мышь Микки-Маус, качан, ствол, кукурузы… но, понимаете, в виде главной мужской стволины. Торчала к какому-то бесу надпись «Coca-Cola», и ещё всякой хренотени понаколото было. До пупа свисала толстая золотая цепь с громоздким и чёрным, точно кувалда, крестом. Во рту, немного, но явно брезгливо скошенном, блестела бриллиантом типа фикса. Короче, перед вами расхристанный Христос, если, конечно, можно так выразиться. Впрочем, зачем извинительный тон: в безбожной стране живём. Я восторжен, да что там – я обалдел: дас ист фантастиш! Какая крутая экзотика, какой сверхчеловечий образ! И до чего же можно легко преобразиться, хотя бы внешне стать другим. Я часами, изо дня в день глазами уписывал, пожирал картину: надо же, чего может забабахать человек, переворотить святое в мерзость и ею, считай, плеваться в людей. Мою душу ломало и жгло: я тоже хотел чем-нибудь таким и этаким плюнуть в людей. В людишек. В совков бессловесных. В быдло покорное. Выразить им своё презрение. Что ж, возжелал, возжаждал – на́ тебе, получи. Самого себя возжеланного. Через годик или меньше я заделался списком того чувака, стал другим,