Краеугольный камень — страница 40 из 61

не таким, как все. Тоже повязывал на лбу хайратник с иероглифами, и исключительно белоснежные ленты. Что вот, мол, какой я чистый, светлый, безгрешный. Ну и тэдэ и тэпэ. Мой живописный видок так и заявлял: эй, вы там, можете считать меня своим господином, а ещё лучше – святым. Лента тем более чудилась, говорили мне, сияющим венцом, короной, едва не нимбом. Ещё говорили, что выглядел я, точно бы с иконы снизошёл. Клёво: снизошёл. О, богатый и щедрый русский язык! Понятно, соскучился торчать там, да и в одной окаменевшей позе посиди-ка. И вот милостиво снизошёл к вам, людишки! Спорхнул в реальную жизнь – и-и, эх! Давай уже с какими-то особенными вывертами бродить и куролесить по белу свету. В ту пору во мне окончательно развалилась тормозная система, а поломанная коробка передач могла обеспечить только самую высокую скорость. Меня попёрло вразнос, кураж уже блевотиной изрыгался. У американского чувака на груди крест висел, а у меня, тоже на толстой золотой цепи, – звезда из зеркально отшлифованной стали сияла. А, каково: Христос со звездой? Пьянствовал я без просыпу, скандальничал, бузил, нёс в спорах всякую чепуху, тарабарщину. То и дело попадал то на пятнадцать суток, то в вытрезвитель, то на товарищеский суд. Штрафами и взысканиями разного калибра был обвешан, как медалями. Но главное вот что, мужики: девушка одна… Людмила… Люся… Славная, добрая девушка, умница, скромница, сказала мне как-то раз, что беременна от меня. Я же рыгнул ей в ответ: пошла вон. Тут же на её глазах давай другую мять и тискать. Убежала моя простушка Люся в слезах. А я, святой… чёрт… Да, верно: чёрт!.. Уже угруз по самую маковку в дурман своей спеси, самомнения, хамства. Чего только не вытворял. И вспомнить противно, не то что стыдно. Стал я самым отвязным и самым хипповым, и возле меня сутками тёрлись компашки из таких же хиппарей и обалдуев. Я для них стал Саваофом, хотя и винищем, и куревом от меня едва ли не смердело. Впрочем, если не самим богом стал для них, то живой иконой, идолом – точняк. Сказали бы им: молитесь на него, на Христа со звездой, – молились бы и даже расшибали бы лбы об пол или оземь. Видел: хотят мои почитатели, а точнее, прихвостни, верить, что я какой-то такой особенный, что, может быть, даже и на самом деле не святой ли. Да и не удивительно: человек, будь то он в детстве или уже в старости, всю свою жизнь хочет верить во что-нибудь. То есть обманываться. Верит в других, более умных и решительных, чем он, людей. Верит и в божество, и в сверхъестественную чертовщину, и в капитализм, и в коммунизм. Верит и в Гришку Распутина, и в царя-батюшку. Верит и в изувера и маньяка Сталина, и в добродушного мужичка Лёньку Брежнева заодно. Но, бывает часто, неважно, в кого и во что верить, а так выходит, что каждому чего-нибудь этакое своё подай для веры. А значит, для надежды и спокойной, а точнее, безопасной и сытой, жизни. Так я думаю. Может быть, ошибаюсь. Моим почитателям я глянулся, по-видимому, потому, что мои замашки и внешность ого-гошно какими были. И они пошли толпой за мной, поверили в меня. Зримо выявилось что-то в моём облике от образов с икон, от намалёванной на них святости, духовности, нездешности, что ли. Длинные волосья на моей башке по вискам ниже плеч лежали этакими трепетными и сверкающими крыльями. Вот-вот взмахнуть могли, расплескаться искрами и блеском, – и мне полететь над людьми, к небесам. Или же прямиком в Америку, любимую и боготворимую, всё одно что, думал я, в рай попасть. Когда смотрел на себя в зеркало, а, скажу не таясь, любил баба бабой повертеться перед ним, так вот когда смотрел, то видел – в обрамлении крыльев горели мои ярко, если не яростно и исступленно, чёрные и, я думаю, страшные по-дьяволячьи глаза. Да вы сами видите: глаза мои, особенно их низовой, следящий взгляд, – не подарочек. Я порой и сам их, можно сказать, побаиваюсь: всверливаются в тебя. Помнится, ещё в юности, перед морфлотом, когда я уже начал выписывать по жизни, но пока ещё робковатые крендельки, мама, измотанная и отчаявшаяся из-за меня, однажды пристально заглянула в мои глаза, задумчиво чему-то покачала головой и неожиданно сказала: «Кажется, что в пропасть посмотрела, такие глаза у тебя, Серёженька, глубокие. Они – без дна. Черно-черно в них. Даже жутковато стало». «Выходит, как говорится, ни дна ни покрышки мне не будет от судьбы, мама», – мрачно засмеялся я и зачем-то давай изображать бодрячка, однако в груди ёкало и поджималось. Мама испугалась моих слов, стала отмахиваться, выглядело, будто бы на неё напала и атаковала какая-то невидимая и злая сила. «Не натворил бы ты чего-нибудь непоправимого, сынок, – тихонько сказала она, и думаю, что боялась своих слов. – Сдерживай порывы и страсти, присматривайся, как другие люди живут, и на хороших равняйся». Но я про себя только усмехался: на кого, прикажешь, равняться? На тебя с отцом? Не смешите. Однако вернёмся в пору, когда уже поздно оказалось сдерживать себя и тем более искать образец, чтобы равняться, быть прилежным, правильным. Кувырком и с оглушительным грохотом несло меня тогда в пропасть жизни. Следует сказать, к глазам и волосьям моим вдобавок борода была, что там, бородища бородищам. Густущая и черным-чёрная. Красаве́ц мушшина, – в каком-то фильме слышал. Красаве́ц до жути, и кина не надо. Короче, воистину живопись, иконопись и всё такое прочее художественное, созданное моими усилиями и ухищрениями. Не скрою, я нравился самому себе: как же, отличаюсь от всей этой быдлячей серости и примитива вокруг. Вот, мол, я какой: любуйтесь, завидуйте, подражайте, несчастные людишки, заморенные этой дурацкой жизнью, которую вы сами же для себя и создали. Засматривались на меня прохожие, но многие, казалось, пугались чего-то, сторонились даже, кто и на другую сторону улицы перемётывался. Тогда, кстати, и приклеилась ко мне среди хиппарской братии кликуха Апостол. Могли бы, конечно, сдуру, Христом величать, но, понятно, был бы перехлёст или, как говорят наши славные старушки, охальство и бесовство. Как-никак, а живём в христианской стране. Сами видите, церкви стали открываться, на попов гонения прекратились, верь, товарищ гражданин, в кого хошь, хоть в Бога, хоть в любого из Ильичей или в обоих сразу. Надо же, думал я не без гордыни, в Апостолы угодил, в духовные вожди, в учителя, в гуру, в равви, точно бы я святой, непогрешимый. Самой же сути апостольства и святости, однако, ни я, ни мои почитатели, впрочем, скорее, холуи и лакеи, кирявшие и жравшие на мои деньги, не понимали. Да и вникать не хотели, потому что к христианству, тем более к нашему, к русскому православию, относились свысока, если не с презрением и скалозубством. Все мы, рождённые после революции, воспитаны нашим заботливым государством атеистами, безбожниками. И даже по первости – воинственными. Все мы считали себя едва ли не оскорблёнными и униженными православием, попами, монахами. Теперь же мы дружненько равнодушны к вере, обычаям, образу жизни наших пращуров, поголовно превратились в Иванов, не помнящих родства. Ничего не поделаешь: что есть, то есть. Лично я раздумывал так: наши попы одно по одному тебе талдычат: ты, человече, и первородно, а также по-таковски и по-сяковски, грешен. Грешен, грешен и грешен, и не спорь, упрямец, бестолочь, злыдень! А потому, злосчастный раб божий, усердно молись, поклоны бей, кайся, казнись, очищайся ежесуточно до гробовой доски, избавляйся от прегрешений и соблазнов мира сего, мира гадкого, мерзкого, подлого. Даже от мыслей о греховном беги и избавляйся, а иначе – полымя тебе вечное, муки невыносимые в аду, в пекле, в геенне. Б-р-р! Я был уверен, что православие – скука и занудство, тупость и враньё, жадность попов и притворство властей, в особенности из той, царской России. И думал: православие, похоже, мало чем отличается от нашего коммунизма доморощенного, на досуге измышлённого кучкой мечтательных неврастеников и маньяков, по определению Достоевского – бесов. Только у нас адом, геенной обернулась для большинства сама жизнь. А Дао, а индуизм, а буддизм, братцы? Что говорить, красиво, размышлял я, таинственно, ненавязчиво, по-человечески устроено многое что в чужой и далёкой вере и мудрости. Крепко манило и даже завораживало меня древнее, как, возможно, сам мир, китайское учение Дао. Дао – значит, путь, дорога. В учении утверждается, что Дао бездействует, но тем самым делает всё. А, каково?! Что Дао вечно и безыменно, пусто и неисчерпаемо. А-а?! То-то! Что Дао есть путь совершенствования любого человека и всей жизни во всех веках, во всех народах, в вечности. Во размах! Что тебя ждёт просветление и пробуждение. Что ты непременно столкнёшься с жизненно необходимыми для тебя единственностью и двойственностью. Что Дао порождает единицу, а единица порождает два – Инь и Ян. Что мир сотворяют Инь и Ян, то есть мужское и женское начала. Что цель существования – вещь в себе. Цель существования вот такая, и точка. Как вам сие? И чего только ещё не начитался и не наслушался. Хотя, признаю́сь, малопонятно многое что, но, согласитесь, мощно, глубинно, приманчиво звучит. Дао притягивает к себе одновременно мысль и душу твои. Восхищал божественный мудрец Конфуций. Он жил в эпоху Вёсен и Осеней, когда Китай лихорадили бесконечные войны, перевороты, убийства, голод, болезни. Он многое что перенёс, страдал, его преследовали, изгоняли, но при том при всём мудрец открыто и уверенно говорил людям, что у каждой вещи и каждого явления путь неповторим, а потому никому не сметь ломать и запутывать чужие пути, навязывать свою волю, устраивать произвол действием или словом. «Нервно думая о будущем, – поучал Конфуций, – люди забывают о настоящем, так что не живут ни в настоящем, ни ради будущего. Они живут так, как будто никогда не умрут, а когда умирают, понимают, что никогда не жили». Вот оно что! Слушайте, мужики, а не про нас ли сказано, нынешних, по большей части путаников и словоблудов? «Небо и Земля разделены, но они делают одно дело», – полюбились мне слова. В индуизме, бывало такое ощущение, я словно бы купался в самом тёплом и ласковом море на Земле. Убаюкивался и наслаждался страстными, весёлыми, игривыми богами и героями, восторгался аскетами и йогами. И чего только ещё не встретил в индуизме, – нет пересчёта. Понял, мир и жизнь индусов, мир и история Индии – целая