нулись. Единка наша гибла, с избой что – неведомо. А ведь я прописывал тебе в письме: не дозволю сгубить и – точка. Всю жизнь каялся бы, рохлей себя величал бы. Примчался – гля: пожарище принялось изничтожать нашу Единку сплошняком. Палы всё одно что бульдозерами сносили село. Спасибо мужикам: худо-бедно загасили пожар возле нашей избы. Задуй, однако, никак не угомонится: смотри, нашу избушку на огороде подпалил, чёрт рогатый. А я её тоже нацелился разобрать – банька бы во каковская получилась.
Коротко, но сумрачно помолчал и, снова едва разжимая зубы, вымолвил тоном и некоего горделивого снисхождения, и немалой досады:
– Что ж, пусть горит… синим пламенем. Как говорится: что сгорит, то не сгниёт. Эх, Задуй-Задуевич, вдарил бы я тебе промеж рогов! Но, может, мам, на том и угомонится его разбойная душонка, ослабнет он и огонь не дотянется сюда?
– Прям весь ты, сынок, в Николашу, отца твоего, царствие ему небесное. Такой же с дальнющим приглядом и молчуном в любую работу бросаешься, ровно в омут. А что касаемо Задуя – сам знаешь, лукавый он зверюга. Сколько мы, единковцы, из-за него напастей натерпелись, сколько он нам изб и тайг пожёг! Бывало, одна изба займётся – десять под его злокозненным изворотом сгорало. Он может с большого ума нежданно поднажать так, что вас оттудова пламенем сметёт на землю.
Галина на мгновение задумалась. Сказала твёрдо:
– Знаете что, братцы-кролики? Нужон народ сюда, побольше мужиков бы, а иначе, переменись хоть немножко ветер, могут запросто полыхнуть следом надворные постройки и забор. Тут уж избу никак невозможно будет спасти, самим бы не поджариться.
Она обратилась к своему попутчику:
– Слышь, Славчик, дружочек, дуй-ка, мой родной, в Новь, скличь мужиков, пятерых – семерых, а то и восьмерых – десятерых. Нет, нет: лучше бы – побольше! Короче, сколько сможется. Бригадиру Ласкину Ваньче скажи: пущай даст леспромхозовский бортовой зилок – мужиков чтобы махом сюда подбросить. Вот будет подмога, так подмога!
– Понял, тёть Галь!
И парень рванулся с места.
– Славчик, погодь: скажи им, растяпам и резинщикам, охотникам до перекуров и пустомельств, что вот-вот может вспыхнуть Колина изба, а мы её разобрать хотим, медлить-де, христовенькие, нельзя никак. Каждая секундочка на вес золота.
– Понял, понял, тёть Галь! Я – мигом! За полчаса управлюсь. Как-никак я разрядник ГТО. Пяток кэмэ бёгом по тайге для меня – плёвое дело!
– Что ж, с Богом, родной!
Минутка – и парень уже заскочил на таёжную тропу. Секунда-другая – скрылся в чащобнике.
Сама же Галина бодро взобралась по лестнице на избу:
– Мужики, давайте мне кувалду или лом. Я хотя и баба, да силёнками и упорством не обижена.
Фёдор Тихоныч сказал:
– Галинка, размахнёшься – и-и-и с кувалдой вместе улетишь. Вон, на огород, в бурьяне зароешься. Ты хотя и цепкая, но лёгонькая шибко, ровно пёрышко.
– Лёгонькая-то, Тихоныч, лёгонькая, но, сам знаешь, – нравная и вреднючая. Мы с Катюшкой одной породы – бабы русские! Скажи-ка, девонька.
– Скажу-ка, скажу-ка, тётя Галя, – посмеивалась Екатерина.
– Так-то оно, мужики!
Не дожидаясь, пока подадут, да и подадут ли, сама взяла кувалду, размахнулась – сорвала со скоб один стояк, другой, ещё один, уже последний, и на том с кровлей было покончено, если не считать мелких брусчатых укосин и стяжек с вбитыми гвоздями.
Разговоры оборвались – все в работе, сосредоточены, деловиты. Бо́льшую часть досок потолочного настила оторвали. Вместе с утеплителем, мхом, вразброс, как получалось, пошвыряли их вовнутрь избы.
Саня косился, косился, подрагивая косточками желваков. Наконец, молвил не без ворчливости:
– Эй, не раструсивайте мох по всей избе. Старайтесь, чтоб большими кучками сваливался он. Жаль, мешков или корзин нету, а то бы сразу по-путному склали.
– Точняком: куркуль ты ещё тот, – отозвался Пётр, однако мох, большими, усердными охапками, принялся перетаскивать к одному углу комнаты.
– Не куркуль, а уважаю порядок. Да и добро оно на то и добро, чтоб с ним по-доброму обходиться.
Пётр присвистнул и в нарочитой блаженности зажмурился:
– А-а, вот оно как по-доброму-то! Ну, Конфуции Буддовичи, с вами, на, труднёхонько говорить.
– Чего?
– Да так, Санёк. О своём я. Тихо сам с собою.
Фёдор Тихоныч оживлённо заглянул в лицо Галины, потихоньку сказал:
– Саня-то и впрямь вылитый Николаша: порядок по полной чтоб, и сбережение на первом и самом почётном у него месте.
Обратился к Сане:
– Слышь, правильно говоришь, старшина второй статьи, насчёт мха. Давайте, ребята, стряхивать его вон в тот, в один, угол. Потом куда легче будет собрать и упаковать.
– Как прикажете, товарищ капитан, – отозвался лишь Пётр.
Принялись поднимать один из верхних венцов. Намучились, отрывая его от стены: едва ли не спаялся, не сросся он с нижним венцом и по углам на вырубах, став с другими долями стены одним телом.
Дальше, со второго, с третьего, с четвёртого, когда посотрясаются и пораскачиваются ослабленные стены, несомненно, чуточку полегче пойдёт работа.
Снизу Афанасий Ильич и Сергей подсунули и временно прикрепили к стене два бревна. Верёвки бы, но, увы, не было, однако можно с сооружённого в спешке приступка придерживать в четыре руки венец. Медленно-медленно, в предельной осторожности опустили первенца, как выразился Фёдор Тихоныч, на землю. Позабили себе глаза и волосы столетней пылью и паклей с мхом, сыпавшимися изобильно на голову, за шиворот и даже прямо в лицо.
Незамедлительно откатили венец подальше от избы, уложили на заготовленные четыре бревёшка, выпрямили спины с трудом, взглянули друг на друга – расхохотались: оба с головы до ног чумазые, только белки сверкают, как у негров.
Сверху люди на секунду прервались от работы, смотрели, как на чудо, на первенца:
– А что, никак пошло-поехало дело, братцы? Я, грешная душа, думкал – не смогём: ни ухватки у нас плотницкой, ни инстру́мента дельного. Ан смогли! Надо же!
– Не сглазить бы.
– Лиха беда начало.
– Ничё: полегоньку, помалу – спасё-о-ом, Саня, твою бесценную избу.
– Да считай, уже спасли! Приглашай, паря, на новоселье, магарыч, закусь выставляй.
– Не говори гоп, пока не перепрыгнешь.
– Перепрыгнем! Главное, штанины не порвать!
Афанасий Ильич, вымотанный, едва-едва глаза, заливаемые по́том с грязью, удалось продрать кулаками, чтобы хотя немного различать белый свет, подумал, но как-то отдалённо, будто чья-то чужая мысль эхом вблизи пронеслась: «Сказали бы: упади и усни – упал и уснул бы». Однако в груди лёгкость и свет: понимает и радуется, что счастлив общим счастьем людей, собравшихся у этой избы, в сущности, простой русской избы, но уже ставшей, хотя бы немножко, чем-то родной для каждого из них. Поговорить, потолковать хочется о том о сём, сказать, что, мол, тяжко до жути нам всем, но какие всё же мы молодцы-удальцы.
Может быть, что-то такое, хорошенько отряхнувшись, очистив волосы и лицо, и сказал бы он. Голову уже приподнял кверху к людям, да Галина, показалось, что откуда-то с высот неимоверных, пропела красивым грудным голосом:
Хорош курять,
пора жирок подрастерять!
И только ухватились за работу, как внезапно и страшно ударил жаркий и, на диво, одновременно стылый вал тугого, жёсткого, едва ли не наждачного воздуха. Все встрепенулись, перекосились и в невольном пригибе и прищуре увидели – пламя на избе в огороде вздулось и молниеносно тучей искр и чада накрыло весь двор.
За валом – вал, вал.
Накрывало и придавливало округу всё обширнее и плотнее, гарью тяжеля и безобразя воздух, обжигая лица и холодом и жаром. Из промозгло-влажных, но всё ещё льдистых, снежных глубин и заулков ущелья, Задуй вырвал и швырнул на Единку этот хлад и ужас.
Только что столько нежащего света и парного воздуха было окрест, но вдруг – казалось, погребло и людей, и строения, и, может, реку. Да и небо само.
Сумерки, холод, жар.
Люди в первые секунды этого коварного, масштабного наступления стихии оцепенели, обмерли, не тотчас опамятовались и сообразили, что к чему.
Полыхнул, стоявший впритык к основной избе, сарай с высоким чердаком, где хранились и были брошены охапки незапамятных трав, веники, какая-то рухлядь.
Две, три, четыре ли секунды минули, а мир переменился до неузнаваемости, и не понять покамест никаким разумом: где ты, что с тобой, откуда и зачем или за что беда пожаловала?
Но кто-то смог процедить:
– Хорошего помаленьку, братва. Отвоевались… вояки. Бери шинель – рви домой!
Кто-то ответно сорвал слова из своей груди, придушенной страхом и ужасом:
– Врёшь, салага. Всего-то заштормило.
– Ну-ну. А кто сказал: из искры возгорится пламя? То-то же!
– Ты чё несёшь!
– Иди ты!
Может статься, ещё что-то было произнесено, но вихря яростный порыв – и слова, несомненно, схвачены и расшвыряны с искрами и гарью.
Глава 60
«Воистину, чего боимся, то и стрясается с нами. По неотвратимому, как смерть, закону, что ли?»
Задуй-Задуевич судорожными, нервными, зловатыми вихрями заметался из стороны в сторону по единковскому простору, словно бы выискивал, где бы ещё навести порядок, являя свою силу и власть. Возможно, он сорвался только что из ущелья по причине великой досады, почуяв край и исход своего владычества и своенравия с уверенным и радостным приходом этого нового дня, прекрасного, безмятежного, благоухающего белоснежными гроздьями черёмухи и свежестью Ангары, дня, предвещающего яркие краски, чистое высокое небо, тихие, спокойные звуки природы и человеческих голосов в трудах. Возможно, старина крепко рассердился, когда разглядел из своих хмарей и топей людей на другом берегу реки, чего-то там на селе копошившихся, однако в итоге, несмотря ни на что, остановивших раздутый им огонь.
Возможно, подумал или даже вскликнул: «Как смели сии муравьишки пойти супротив моей воли!»