Краеугольный камень — страница 58 из 61

– Лёгко земелька идёт, – в час-другой, верно говорю, управимся.

– Поднажмём, что ль?

– Давай!

И радостен, но и тревожен был их труд. Радостен – что чувством выполняемого долга преисполнялась и ширилась душа. Тревожен – что срам и беспомощность родных косточек придётся увидеть, лицезреть. А ведь косточки когда-то были живым человеком: матерью-отцом, братьями-сёстрами, дедом-бабкой ли, – неважно, даже если и дальнего родственника они, главное, душа справится ли с увиденным?

«Может, не надо выкапывать? Или кому другому поручить? Всунуть денег или водки – сварганят и глазом не моргнут. Есть такие! Одно слово – архаровцы!»

– Эй, Миха?

– Чё?

– Да так, ничего.

И словно бы откликом на тяжелевшие и разноречивые чувства и думы – вихри свежие, душистые, от пабереги и леса, налетели. Поначалу обласкали лицо, озорно растрепали волосы, услужливо пот, точивший глаза, смахнули с бровей и век. Улыбнуться, подбодриться бы, однако кладбище снова полыхнуло. И понятно, что не могло не полыхнуть: просушенные до последней сухости деревянные памятники и оградки, стоеросовый сушняк никогда здесь не кошенной травы и кустов, отмершие ветви, а ещё венки и молоденькие сосёнки, – было чему бодро гореть и размётывать искры и пламень. Бросились с лопатами тушить. Туда метнулись, в другой край – нигде близко невмочь подступить к пожарищу. Он тут властелин – жаром и дымом гонит всех прочь со своих размашистых путей.

Пришлось людям и здесь отступить, сдаться. В стороне на пригорке скучились гуртом; сначала слова не могли вымолвить.

– Покойнички, видать, не хотят покидать родимую земельку. Верно говорю: ветер призвали, чтоб отпугнул нас, родову ретивую!

– Чё буровишь? Перебрал?

– Трезвый как стёклышко.

– Ага! Вижу скрозь тебя муть голубую.

– Догорит – завтра пришагаю копать. Докончу, и шабаш! – И даже зубами скрежетнул, лопату зачем-то вонзил в землю.

– Лют ты, Егорча. Каким, помнится, был сыздетства, таким и молотишь по жизни.

– Уж какой есть. Таким и сдохну.

– Ну-ну.

– Полено гну.

– Хва лаятся. Нашли время.

– Слушайте, а можа, и впрямь не надо бы тревожить покойничков наших? Пусть бы спали своим вечным сном.

– А под водой каково оставить? По-человечьи ли оно, по-родственному ли, а? А? Думай головой, а не этой самой…

– Так под водой-то, покумекай и ты, мил человек, не та же ли земля? Ну? Е-ей, та же! Что, скумекал?

– Слышал я: старухи тут о том же балакали.

– И мы, грешники и праведники, лентяи и работяги – все, все, без вариантов, в ту же землю уйдём. А куда ещё? Не на Луну же!

– Хм.

– Оно конешно… да-а-а… видишь ли…

Молчание.

– Чего? Говори уж, коли начал.

Но сгас и более не завязывался разговор. Пламя же, напротив, уже снова, как поутру, шквалами накатывалось, уверенно продвигалось, дальше, дальше отгоняя от могил людей, попутно расчищая землю от гнилушек памятников и оградок, от этих бесхозяйственных, безобразно ощетиненных навалов всевозможного сушняка.

Молчат люди, издали смотрят на могилки; не скоро подойти ближе. Понимают: что ни скажи – всё одно не сказаться полной правде. Да и в чём отныне правде быть перед этими осиротевшими могилами и жестокосердной стихией? Попробуй пойми. Только и оставалось – смотри на горящее кладбище, на погибающую Единку и – думай, думай, человек.

И головой, и сердцем думай.

Глава 71

Последний венец птахинской избы перенесён к дороге, уложен на более-менее безопасном и подходящем для погрузки пятачке земли.

– Вот и делу венец.

– Венец, венец – и избе крантец.

– Н-да, здесь её больше нету. Не-е-е-ту. Факт, а глазам своим не верю. Чудно́.

– И никогда не будет. Понимаете, никогда?

– Никогда?

– Дак и Единки – никогда! Чё уж тепере дивиться и убиваться?

– Боже мой! Боже мой!

– Вот те, Галка, и боже мой, и не боже мой. И то, и другое, и третье с десятым – до кучи. Как, собственно говоря, нередко и выписывается само по себе в жизни.

– Да и в цельной судьбе, пожалуй, то же.

– А если, братаны, проще: жизнь идёт – контора пишет, на.

– Не упрощай… братан… до пареной репы.

– Чиво?

– Проехали.

– Честно говорю: не верилось вначале, что разберём, – тяготы-то ой-е-ёй! Не верилось, что уцелеет: северянин наш Задуй с утречка, вражина, поддал холодненького жару, а опосле ласковый южный ветерок оказался и вовсе скотиной.

– Что ни говорите, а поработа́ли мы капитально. Аж прям гордынька запотряхивалась в зобу.

– И в зобу дыханье, что ли, спёрло? Вдохни, выдохни, а лучше – воздуха́ми наддай.

– Спасибочки за совет. Прям сейчас перед твоим носом и проделаю эту процедуру.

– Воистину, глаза боятся, а руки делают. Я, не буду скрывать, тоже немножко горжусь.

– С этакой-то боязнью можно было бы ещё раньше, да хотя бы по зиме, целиком село спасти: утартать избы со всеми причиндалами на новую землю.

– А ты думкаешь, всем оно надо?

– Оно?

– Ага, оно.

– М-м-м-м…

– А-а, неча сказать, – мычишь!

– Не спорьте, мужики, о вздорах всяких и несбыточных грёзах. Главное вот чего, как вы говорите, оно. Радует и тешит, что на другой, на новой земле избе опять явиться на свет белый и продолжить вместе с молодыми хозяевами свой долгий и пока что довольно счастливый век.

– Красиво малюешь, браток.

– Он профэссор!

– Все мы хотя бы малёхо, но с придурью.

– Э, ребята, а чего там Саня с Катей зачал работа́ть?

– Кажись, выкапывает один из четырёх угловых валунов фундамента.

– Камень выкапывает? А они, все четыре, похоже, огромные, ровно добрые кабаны. Одолеть ли?

– Помните, мы с немалым трудом оторвали последние листвяки от этих каменюк? Они, померещилось мне, превратились во что-то единое. В монолит. Вросли друг в друга. Жуть, но и чудо чудное, согласитесь.

– Понятно, вросли и всё такое прочее, но, не пойму, – к бесу сдались каменюки Сане?

– Цыц, не поминай лукавого. Ишь нашёл место и время.

– Да я ж так, к слову, Иваныч.

– Раньше старики твой поганый язык укоротили бы вмиг – розгами прилюдно на базарной площади отжучили бы тебя, чтоб впредь не осквернял всякими словечками общий наш воздух округ.

– Извини, Семён Иваныч, если чё сморозил.

– То-то же, малой.

– Послушайте, люди добрые, меня чуток. Я нынче уже рассказывал Афанасию Ильичу, а Галинка сама хорошо знает, как была срублена птахинская изба, – позвольте коротенько поведать и вам. Евграф Серафимыч, по прозвищу Граф, прадед Санин, ставил её на эти камни. Здесь у нас сыздавна было принято по углам вкапывать мощные валуны. И чем здоровее, тяжче они, тем, считалось, ладнее, надёжнее избе стоять. Краеугольными, к слову, их кличут, но в Единке, вы знаете, – просто каменюками. Причём у нас «каменюка» не только женского рода, как в словарях, но ещё и мужского. То есть «он» – каменюка и «она» – тоже каменюка. Вроде как женское и мужское начало соединилось на этих камнях воедино. Вот такая забавная петрушка с нашим местным говорком приключилась. Дёшево, если говорить о фундаменте, и сердито выходило с каменюками. Нынешние фундаменты, из бетона и металла, что бы ни говорили мы, а недолговечные, хлипкие, можно сказать. Пятьдесят, семьдесят годков, если не самый дорогущий цемент с разными присадками используешь, – и трещинами украшается, осыпкой тончится, выщербляется от непогодиц, от подвижек нашей вечной мерзлоты, а землетрясения усугубляют напасти. Каменюки же – считайте, вечные создания природы, как, может быть, сама Вселенная, собственно, и породившая их. Но вечные они, конечно, до той поры, покудова под огонь с водой не угадают. Каменюки, примечал я, вроде как врастали с годами в землю. А с листвяком сплачивались едва не в одну сущность. И по большинству изб с каменюками, впрочем, сами знаете, хотя бы одному перекосцу, хотя бы одному изломцу народиться где-нибудь – ни-ни! Наш доблестный Граф обошёл берега больших рек, притоков и не сразу отыскал нужные валуны. По его задумке, говорит предание, – огромными, лобастыми, с широкой верхней плоскостью они должны были быть. Любил он во всю жизнь всё основательное, надёжное до последней капельки, и сам таковым был. Сыскал-таки, – упрям и ухватист был человек неимоверно. Но лежали да полёживали они в немалых верстах от Единки. К тому же с разбросом по разным берегам и рекам. Несколько дён подряжённые мужики перетаскивали их сюда. Вымотались, изматюгались, беспрестанно предлагали Графу, тоже, кстати, тащившему по ущельям и болотинам волокушу в общей упряжке, предлагали бросить эту затею, а выбрать камни полегче да поближе. Грозились: сбежим, потом сам как хошь волочи. Но Граф был неотступен, по задумке своей неуклонно, не без уловок действовал. Предлагал бедолагам доплату, водки, – и те сызнова впрягались. Как и сами лицезрите – дотащили! Вкопали! Стоят богатыри! Или богатырши? Впрочем, не суть важно. Они – всё одно что мужик и баба в одной упряже. А отсюда – супруг, супруга, супруги. Порознь разве вытянешь судьбу, чтоб она по-человечьи, по совести сложилась, а не шалей-валей? Вот такая история, честной народ.

– Слышь, Тихоныч, прямо-таки ударниками коммунистического труда те мужики с Графом были.

– Стахановцами!

– В смысле, стакановцами, что ли?

– Хва ржать и изгаляться над нашими пращурами!

– А ну-ка, языки, молодёжь-холостёжь, поприжали!

– Русскому человеку скажи: перетащи-кась, дружок ситцевый, вон туда гору, Эверестом прозывается. Запросто перетащит. А зачем надо было – забудет спросить. Копейку получит за труды, в затылке почешет – и дальше потопал.

– Гм, гм! Во несёт человека!

– Нашему простаку Ваньке с Машкой на па́ру во все времена подавай и подавай, чтоб потруднее было, по-лихому, налётом, с шумом, с гамом, но и чтоб этак погероичнее как-нибудь. Да ещё чтоб обязательно с вытягиванием из себя жил, с раздербаниванием сердца на кровавые ошмётки. Во народ мы! И сами, случается, не шибко верим, что мы – это мы. Ровно что бухие без просыпу.