Меня это свидание очень смутило. Я почувствовал, что ждать нечего, что все обстоятельства складываются так, что нужно действовать решительно, что ждать, пока через партию что-нибудь выйдет, может быть, будет поздно.
Офицерства и людей, сочувствующих и решительных, у меня в то время набралось много, лишь бы немцы не помешали. Но тут я чувствовал, что можно их убедить держать негласный нейтралитет.
Я целую ночь не спал, но к утру, никому не сказав, я был совершенно готов действовать решительно и немедленно, а Александру Устимовичу и полковнику Каракуцца я приказал немедленно набрать офицеров, пока не знакомя их с настоящей задачей: разболтают – министерство Голубовича меня арестует, и тогда пропало дело.
Меня очень беспокоило, что во всем деле не было серьезного лица, с которым я бы мог основательно посоветоваться в вопросах военного характера. Я решил обратиться к генералу Абраму Драгомирову, которого немного знал. Драгомирову я изложил свою точку зрения, но он решительно не соглашался со мною. Во-первых, он никакого украинства не признавал, во-вторых, он считал, что немцы будут в скором времени разбиты и что поэтому можно только иметь дело с Антантой, которая все восстановит, все спасет.
Я ему доказывал, что и я не верю в победу немцев, но что считаю, что то, что теперь происходит у нас на Украине, мало чем отличается от большевизма; что если ждать победы Антанты, пройдет много времени, а спасать нужно немедленно. Он остался при своем убеждении, я при своем; мы разошлись, и больше я его не видел. Уже, когда я был гетманом, в середине лета мне сообщили, что он уехал к Деникину.
Я очень жалею теперь, что это свидание не привело к хорошим результатам, не потому, чтобы Драгомиров непременно принял участие в моем деле, – я и без него прекрасно обошелся, – но в общем выяснении им той цели, которую я стремился достигнуть и которая, если бы тогда было больше доверия и взаимного понимания, привела бы к хорошим результатам: мы сохранили бы Украину от большевиков, нисколько не затрагивая интересы Антанты и не втягиваясь больше в немецкий мешок.
Именно сознание, что немцы в мировой войне не могут быть победителями, и диктовало нам возможность с ними говорить для спасения края от гибели. Точка зрения Драгомирова, а затем вся та безобразная травля, которой я подвергся со стороны Деникина, хотя бы в лице издаваемой у него Шульгинской газеты, много повредили делу. Это отталкивало от меня людей, которые, не будь этой травли, помогали бы мне.
13-го и 15-го снова повидался с немцами. На этот раз я уже говорил с Гессе и майором Ярошем. Я им прямо изложил свой план и сказал, что от них я ничего не прошу, кроме нейтралитета, если же они уж очень сочувствуют мне, был бы очень благодарен, если бы они помешали так или иначе сечевикам, которые были тогда частью, главным назначением которой было охранять правительство и Центральную Раду.
Немцы ничего положительного мне не сказали, но видно было, что они мне сочувствуют. Один из них сообщил мне, что генерал Гренер, начальник штаба армии, вероятно, попросит меня с ним переговорить. Я согласился и продолжал свое дело.
Каким образом мы тогда на себя не обратили внимания правительства, я не понимаю; видимо, никакой разведки у них не было. Один только австриец, майор Флейшман, что-то пронюхал, а я от него особенно скрывал свои действия. В разгаре суеты вдруг он, совершенно неизвестно почему, прислал ко мне своего адъютанта, который очень долго у меня сидел и, в конце концов, лишь передал мне, что майор мне кланяется и просит сообщить, как мое здоровье. Так как я никогда в жизни не был болен, меня очень удивил этот визит. Очевидно, адъютант хотел что-нибудь разведать, но не знал, как взяться за дело.
Я все более и более убеждался, что если я не сделаю переворота теперь, у меня будет всегда сознание, что я человек, который ради своего собственного спокойствия упустил возможность спасти страну, что я трусливый и безвольный человек. Я не сомневался в полезности переворота, даже если бы новое правительство и не могло бы долго удержаться. Я считал, что направление, взятое мной, и ту творческую силу и работу, которую я собирался произвести, само бы по себе дало толчок к порядку, временную передышку, которая, несомненно, восстановила бы порядок и дала бы силы для новой борьбы.
Сомнения у меня были другого рода; может быть, эти сомнения были малодушными. Я жалел себя, я думал, к чему мне идти в этот мир злобы, и недоверия, и зависти. Ведь теперь только тот может быть популярен в политике, кто возьмет крайнее направление, а мне для того, чтобы действительно что-нибудь делать для страны, придется идти самому и убеждать других, и убеждать без конца идти путем взаимных уступок. Недостаточно захватить власть, но нужно еще подыскать людей, которые бы всецело шли со мной и проводили бы мои начинания в жизнь, а этих людей я, из-за технических условий переворота, из которых главное было соблюдение конспирации, не мог найти в данный момент.
А немцы? Мне придется с ними работать. Сколько такта, сколько напряжения, сколько самоотречения потребует эта работа! До сих пор я их совсем не знал в мирной обстановке. Когда я путешествовал за границей в Англии, Франции и Германии, во всех этих странах у меня было очень мало знакомств именно в Германии, и меня это новое знакомство несколько пугало.
В вопросе украинском меня ожидали компромиссы, как и в социальном. Собственно говоря, тогда было два течения: одно украинское, другое – решительно никакого украинства. Тогда уже мне было ясно, что из-за национальных вопросов мне придется перенести большое гонение, и я рискую быть непонятым. Впрочем, скорее людьми, которые будут делать только вид, что меня понимают, так как и великороссы, и руководящие круги украинства на мои компромиссы в этой области не согласны.
Наконец, мне трудно было отрешиться от своих общественных предрассудков. Воспитанный в тепличных условиях кастовой среды, я думал, зачем хорошо обеспеченному, имеющему возможность теперь, с окончанием войны, наконец, жить в семье и более или менее спокойно устроить свою жизнь, нырять в этот омут. Я видел все это, что меня ожидает, всю ту ненависть и справа и слева, которую я возбужу, и это, сознаюсь, меня смущало.
Но грандиозность задачи меня манила, тем более, что я был уверен, что сделаю дело. Главное же, меня интересовала тогда мысль чисто государственная и социальная. Создать сильное правительство для восстановления, прежде всего, порядка, для чего необходимо создать административный аппарат, который в то время фактически отсутствовал, и провести действительно здоровые демократические реформы, не социалистические, а демократические. Социализма у нас в народе нет, и потому, если он и есть, то среди маленькой, оторванной от народа кучки интеллигентов, беспочвенных и духовно нездоровых. Я не сомневаюсь, как и не сомневался раньше, что всякие социалистические эксперименты, раз у нас правительство было бы социалистическое, повели бы немедленно к тому, что вся страна в 6 недель стала бы добычей всепожирающего молоха-большевизма.
Большевизм, уничтоживши всякую культуру, превратил бы нашу чудную страну в высохшую равнину, где со временем уселся бы капитализм, но какой!.. Не тот слабый, мягкотелый, который тлел у нас до сих пор, а всесильный Бог, в ногах которого будет валяться и пресмыкаться тот же народ.
Однако, были ли у меня колебания, или нет, – это мое личное дело. Уже, после 10-го апреля я плыл по течению.
Шла подготовка к съезду. Офицерство собиралось. Большинство не знало, что вопрос идет о перевороте для провозглашения Гетманства, но главные деятели это знали и вели дело к этому сознательно. Как я говорил раньше, с немцами я виделся три раза, и они мне обещали, что генерал Гренер со мной уж окончательно переговорит. В то время моя будущая внешняя политика рисовалась мне туманно. Немецко-австрийские армии заполнили всю страну, на севере были большевики.
Я испытывал по отношению к немцам чрезвычайно сложные чувства. С одной стороны, они нам были чрезвычайно нужны. С другой стороны, я не мог равнодушно видеть их хозяйничания у нас в Киеве. Я им был благодарен и одновременно с этим слышать о них не мот.
Что касается Антанты, то сообщения с ее представителями, по крайней мере для моего пользования, были решительно прерваны. Но все же я всегда верил, несмотря на военные победы немцев, что последние победителями быть не могли, что рано или поздно с представителями Антанты придется встретиться. Поэтому я решил, с первого же дня, делать все возможное для сохранения самого действительного нейтралитета. С немцами же необходимо было вести политику так, чтобы не ссориться с ними из-за пустяков, давать решительный отказ во всех серьезных вопросах, поставленных не к нашей выгоде или во вред Антанте. Я знал, что это будет трудно. Не имея решительно никаких вооруженных серьезных сил и серьезной поддержки, пока, среди населения страны, я полагался на свой такт.
Около 20-го числа [апреля] у меня появился капитан фон Альвенслебен. Он заявил, что он душою и телом стоит за переворот, и сразу как бы определил себя состоящим при мне. Я первое время, пока его не раскусил, относился к нему с некоторой осторожностью. Впоследствии, узнав его поближе, сообразил, что он просто очень любезный и обязательный человек.
Через день Альвенслебен, ввиду надвигающегося переворота, предложил мне переехать к нему, так как в кругах Рады что-то пронюхали и меня могли арестовать. Но я отказался, не желая поселиться у немцев, а отправился к своему старому полковому товарищу Б., который очень мило согласился меня принять. Он жил в отдельном доме, невдалеке от «Оберкомандо».
24-го апреля генерал Гренер попросил меня прийти к нему. Вечером я отправился в дом Бродского на Екатерининской улице, где помещалось «Оберкомандо». Там я познакомился с Гренером. У нас было нечто вроде заседания. Гренер, Ярош, Гессе, с одной стороны, я – с другой, и так как я говорю плохо по-немецки, то присутствовало несколько переводчиков. Гренер начал с того, что сказал мне, что немцы не вмешиваются в наш