х же приходилось составлять еще всевозможные черновики для распоряжений, приказов и т. п.
В первое время я так много работал, что в течение нескольких педель положительно не выходил из кабинета, покидая его лишь для того, чтобы наскоро пообедать или же перейти на ночь в спальню. Причем, еще лежа в кровати, я брал себе на прочтение какой-нибудь легкий доклад. Когда после этого мне пришлось куда-то поехать и очутиться на свежем воздухе, у меня закружилась голова и заболели глаза от яркого весеннего света.
Я себя постоянно упрекал в том, что так жить нельзя, что необходимо иметь хоть несколько часов в сутки, свободных для отдыха и прогулки, но в первое время это было положительно невозможно: всякий доклад, всякий прием имел спешное и важное значение, я ничего не мог отложить или как-нибудь скомкать. Это было большим несчастьем, так как не давало мне времени на появление среди публики, что, скучно или нет, но необходимо всякому человеку, занимающему такое ответственное положение.
В правительственном аппарате, где все еще ново, где люди не спелись, я являлся чем-то вроде связывающего цемента, и приходилось поэтому со всеми видеться лично и тратить время на смазывание государственной машины. Чрезвычайно трудно было наладить порядок среди ближайшей моей свиты. Считая это дело второстепенным, я откладывал все это изо дня на день, пока несколько мелких скандалов не указали мне, что и этим делом необходимо лично заняться. Хотя, скажу откровенно, в этом отношении я до конца Гетманства не успел установить тот порядок, который считал необходимым. Просто не было времени.
Помню, через несколько дней после провозглашения Гетманства, Василий Петрович Кочубей мне заявил, что весь съезд хлеборобов хотел явиться ко мне. Я, конечно, охотно согласился принять этих людей. Большая гетманская зала была переполнена народом. Сказано было несколько хороших речей. Я отвечал. Хлеборобы высказали пожелание, чтобы у меня был составлен отряд исключительно из их детей, который бы являлся основой моей военной опоры. Я согласился.
Я тогда же почувствовал, что с Земельным Союзом у меня произойдет размолвка. Виною тому было то, что нигде я ясно ни с областными союзами, ни с отдельными видными представителями землевладения определенно не договаривался. Они как-то считали, что стоит меня избрать, и все пойдет по-старому, и что этому, старому я вполне сочувствую. Поэтому во всех своих обращениях ко мне представители губернских и других союзов землевладельцев высказывались со мною очень определенно и считали, что я всецело призван защищать исключительно их интересы, а что до общего вопроса народа, создания государственного порядка, мне дела нет.
На самом, деле они глубоко ошибались. Я с ними сильно расходился во мнениях. Поэтому, когда они увидели, что я не так уж слепо иду согласно их желаниям, стала появляться масса депутаций, потом некоторое будирование, переходившее временами чуть ли не в совершенно определенный разрыв.
К этому нужно отнести и выходку Пуришкевича, на которую его толкнули помещики на съезде хлеборобов и которая очень повредила моему делу.
Во время октябрьского съезда хлеборобов образовалась новая партия, отколовшаяся от съезда земельных собственников. Эта партия имела будущность, была вполне лояльной и могла принести большую пользу при разрешении аграрного вопроса. Если все хлеборобы во время весеннего съезда 29 апреля и собрались воедино, то это было естественно. И помещики, имевшие тысячи десятин земли, и селяне, имевшие всего две, объединились против проведения в жизнь третьего Универсала Центральной Рады, где указывалось, что земельная собственность отменяется.
Но естественно, что за время гетманства, когда собственность на землю была восстановлена, должна была начаться, дифференциация в среде хлеборобов. Это было естественно и законно. Крупные земельные собственники, ведущие за собой всю толпу хлеборобов, решительно восстали против этого и старались не столько проведением, разумных и законных мер к удержанию всех селян в своей среде (из которых, конечно, главная была бы действительное признание необходимости аграрной реформы), сколько заигрыванием и всякими наветами на отколовшихся заставить их не выходить из союза.
Эта новая группа была у меня. Я, повторяю, ничего предосудительного в ней не видел и, даже более, считал нужным ее поддержать. Если бы эта группа разрослась, правительственная власть несравненно более могла бы опереться на нее, нежели на Союз Земельных Собственников, которому и Украина, и реформы были не интересны, и нужно было им одно – сохранить свою землю.
Политика этого союза была глубоко ошибочна. Она, главным образом, питалась надеждой, что Антанта будет их мнения, что она восстановит старые помещичьи землевладения.
Я приехал на съезд, где простые хлеборобы меня очень дружно приветствовали, я ушел оттуда довольный и счастливый. Но, видимо, мой приезд не всем понравился, и тогда выступил Пуришкевич, который сказал речь, в которой говорил только об единой России. Ему тоже, как у нас водится, кричали очень дружно. В результате, во всех украинских партиях забили тревогу.
К чему, спрашивается, было это делать? Я понимаю, если бы за помещиками была сила, если бы они опирались на кого-нибудь, они же на самом деле дышали на ладан и жили только мною.
Работа в совете министров и в министерствах шла усиленная. Меня очень озадачивал вопрос военного министра, я никак не мог найти подходящего лица. Я хотел генерала Кирея. Он был хотя не генерального штаба (по роду оружия он был артиллеристом), но это был человек, который по всем своим данным был вполне подходящим. Он несколько раз был у меня, но не согласился принять эту должность.
Тогда я стал искать вне Украины. Мне указывали на генерала Кильчевского. Он приехал, но тоже не соглашался. Время шло. Нужно было во чтобы то ни стало заместить должность военного министра. У меня же положительно никого не было. Пока эту должность исполнял генерал Лигнау, но, конечно, зная, что должность военного министра так или иначе будет замещена и тем самым во главе министерства станет новое лицо, он занимался только неотложными делами.
Я решил собрать всех корпусных командиров, назначенных при Центральной Раде. Во время съезда я познакомился со старшим из них; генералом Рогозой, бывшим командующим армией, и переговорил с ним. Он согласился принять портфель военного министра, и немедленно же был мной назначен.
Генерал Рогоза, с которым мне пришлось работать, в течение почти восьми месяцев, занимая у нас одну из наиболее ответственных должностей, был во всех отношениях рыцарем без страха и упрека, но это же качество являлось и его большим недостатком. Будучи честным и благороднейшим человеком, он верил, что и его подчиненные таковы, а это было, к сожалению, не всегда так. Его обманывали, а он не допускал возможности этого. Я ему говорил неоднократно о том или другом лице, считая его сомнительным. Он не только защищал его, но и обижался на меня за подобные сомнения.
Он верил своим подчиненным не только в смысле честного исполнения служебного долга, но даже и в политическом отношении. Раз генерал или офицер служил при гетманском правительстве, он считал, что у него, на душе только одно желание – принести пользу Украинской армии и гетману. На самом же деле революция внесла ужасную деморализацию в среду армейскую не только среди солдат, не только среди младшего офицерства, но и среди высшего командного состава.
Что Петлюра подымал восстание, я понимаю и ничего против него не имею. Нахожу лишь, что он погубил хорошее начало дела и сам себя быстро погубит. Во всяком случае, я рассуждаю о нем спокойно, без всякого пренебрежительного отношения. Но когда я узнаю, что генерал, присягнувший на верность Украине и Гетману, как вождю Украинской Армии, перескакивает в лагерь Петлюры, – меня берет омерзение к этому человеку. Эта продажность в таком лице для меня непонятна. Если не сочувствуешь, не иди в гетманское правительство; наконец, если уж денежные обстоятельства плохи, нечем кормить семью и т. д., иди в гражданскую службу, в хлебное бюро или частную службу, но не иди в армию.
Это презрение является во мне отнюдь не результатом того, что эти лица в декабре 1918-го пошли именно против меня и тем усилили моего противника, это чувство безотносительно должно явиться во всяком честном человеке, когда он видит мерзость. Я никакого чувства злобы и обиды не питаю ни к кому из тех, которые были против меня или содействовали своим поведением падению Гетманства, генералов [же] Грекова, Ярошевича, командира Подольского корпуса, и особенно Осецкого я презираю в полном смысле этого слова. Генерал Рогоза им тоже верил, но в этом отношении он шел в своем доверии слишком далеко. Для него всякий, носящий офицерский мундир, был честным человеком, и мне стоило большого труда, чтобы разубедить его в этом.
Военное министерство того времени было тоже набито неподходящими людьми. Это были авгиевы конюшни, которые нужно было, за малым исключением, основательно очистить. Старый строевик, он жалел своих подчиненных и старался как-нибудь простить, перевоспитать, а те делали свое разлагающее дело. Много времени прошло, прежде нежели я настоял на улучшении состава военного министерства.
В смысле создания армии в первое время дело обстояло очень плохо. Здесь я тоже принимаю большую долю вины на себя. Но, стараясь быть объективным, я все же не вижу своей вины там, где, как я слышал, многие ее находят. Я признаю свою вину и вину военного министерства и всего высшего командного состава в том, что мы предполагали, что немцы будут стоять до поздней весны 1919-го, и мы успеем сформировать настоящую армию, по последнему слову военного искусства. Мы не учли, что в Германии будет революция, которая изменит все положение.
Я предчувствовал, что немцы не могут быть победителями, что они могут быть разбитыми. Я полагал, что в таком случае все интересы Антанты поддержать нас, и это восстановит равновесие до того времени, когда я сам буду в состоянии ходить на собственных ногах.